Но то, что оказалось внутри, было действительно чудом без всякой иронии. Вошли мы не в дверь, а во что-то вроде щели, достаточно широкой для того, чтобы пропустить двух человек любого роста и любой комплекции. Щель открывала проход, заполненный лиловатым газом – точь-в-точь фиолетовое пятно в миниатюре. «Шагай, не бойся», – подсказал по-русски Зернов, и я шагнул. Тотчас же все утонуло в знакомом тумане. Я протянул руку – она встретила пустоту; дотронулся до Зернова – он был рядом. «Не осторожничай, ничего не случится», – услышал я его голос, чуть-чуть угасавший в тумане: сделал еще два шага и вышел на дневной свет в большую и пустую комнату, если только окружавшее нас пространство можно было назвать комнатой. Трудно было даже приблизительно определить ее форму: она то удлинялась, то укорачивалась, в зависимости от точки, с которой вы пробовали ее осмотреть. И ничего не видели, кроме плотного фиолетового тумана у потолка, если только вообще был здесь потолок, и чуть-чуть мерцающих матовых, будто стеклянных стен. Посреди комнаты плавала круглая белая тарелка, вернее, не плавала, а неподвижно висела, как на сеансе эстрадных «чудес». Все это освещалось обычным, слегка рассеянным светом, но его источника я не нашел.
– Откуда же свет? – удивился я. – Ты говорил, что изнутри стены совершенно прозрачны.
Зернов засмеялся и словно волшебной палочкой взмахнул: мерцающие стены исчезли, открыв полупьяную ораву галунщиков на только что покинутом нами дворе. И видны они были отлично, будто ничто не разделяло нас, и не искажались, не искривлялись, хотя и просматривались сквозь кривозеркальные стены.
– Какие-то чудеса оптики! – вырвалось у меня. – Ничего не понимаю.
– Оптика-то не наша, – сказал Зернов, – не земная.
И плац с полицейскими снова исчез за мерцавшими стенами, непрозрачными, как матовое стекло.
– Обойди их и сядь. – Он указал на висевшую над полом белую, чуть вогнутую тарелку.
Уже не спрашивая, я повиновался, молча пройдя вдоль то удлинявшихся, то словно обрезанных стен или, вернее, одной закругленной стены без углов и дверей, – даже узенькой щели не было видно, и фиолетовый вход наш исчез, словно сместился наверх и растворился в густой толще газа под потолком. Стенка была гладкой и теплой, как подогретое изнутри стекло, но даже вблизи ничего, кроме мерцающих точек и черточек, в этом стекле не просматривалось. Висящая тарелка вдруг почему-то оказалась у меня на дороге, я сел на нее не без боязни грохнуться на пол, кстати такой же туманный и лиловый, как и потолок: будто я шел по зеркалу, его отражавшему. Тарелка оказалась прочной и неподвижной, как тумба; я сел, встал, снова сел и глупо засмеялся от этой глупой гимнастики.
– Зачем это?
– Ты же рассказывал, как тебя муштровали в зеркальном зальчике после экзамена, – сказал Зернов. – Фиксировалось твое зеркальное отражение. Что-то вроде голограммы, фотоснимка безлинзовой оптикой, даже на Земле уже не открытия. Стыдно, товарищ кинооператор, кому-кому, а вам сие должно быть отлично известно. Твоя же область. Ее еще в сороковых годах открыли, а с появлением лазеров развитие ее зависит только от их растущей мощности. Честно говоря, я сам не очень в этом кумекаю – мне мой дубль объяснил. Безлинзовая съемка с когерентным[4] источником освещения. Получаешь и негатив и позитив одновременно, только заключенный в сложном узоре мельчайших черточек, лишь приблизительно напоминающий объект съемки. Но при освещении лазерным лучом голограмма трансформируется в объемное трехмерное изображение редкой точности. Здесь же, по-видимому, фиксируется не сам объект, а его зеркальное отражение. Твое отражение, например, зафиксированное на пленке, поступило сюда, в контрольный механизм центра. Как выглядит этот механизм, каковы принципы его работы, никто не знает. Зеркальное отражение увеличивается до нормальных размеров, вычислительные приборы распределяют интенсивность на интерференционной картине голограммы, некий подобный лазерному невидимый источник света воспроизводит ее в «памяти» контрольного механизма, и, когда ты появляешься здесь подобно фотографическому фокусу «я сам в пяти позах», эта «память» только сверяет объект, в данном случае тебя, с запечатленным в ней отражением. Если объект и отражение не совпадают, ничего не происходит – просто открывается выход на казарменный плац, а в случае совпадения включаются рецепторы. Для чего? Для того, чтобы я или ты могли мысленно назвать нужную им лабораторию, или диспетчерскую, или управление продтрассой, или просто зеркальные стены, чтобы взглянуть на улицу. Меня «память» уже проверила, и рецепторы включились. Их действие ты видел. Теперь твоя очередь. Вызови «лабораторию поля». Так сказать, мысленно назови.
Я мысленно повторил за Зерновым: «Лаборатория поля», – и в мерцающей стене открылась лиловая щель.
– Шагай, – подтолкнул меня Зернов, и, шагнув в знакомую лиловую гущу газа, мы вышли снова на дневной свет, но уже совсем в другой зал, именно зал, а не комнату.
Из глубины его, заполненной сверкающими металлическими формами, вышел навстречу человек в белом, совсем земном халате, только белизна его тоже сверкала, как белая крышка рояля, отражая окружающий мир. Издали этот мир казался путаницей безугольных геометрических построений, преимущественно труб, сфер и цилиндров. Но за человеком с той же скоростью двигалась высокая, как цунами, волна лилового газа, в которой гасла и таяла сверкавшая металлом стереометрия. В конце концов газ срезал зал, обратив его в комнату с таким же туманным полом и потолком и такими же мерцающими тусклыми стенами. Человек в халате оказался Зерновым-вторым, на этот раз отличавшимся от моего спутника только глянцевым белым халатом.
– Нет, не нейлон, – сказал он Зернову-первому. – Тоже химия, только другая.
– Мысли читаешь, Вольф Мессинг? – усмехнулся тот.
– Конечно. Только твои. Ты же знаешь.
– Знаю, – поморщился мой Зернов, – только привыкнуть не могу.
Мы сели на подплывшие к нам белые тарелки к такой же белой, ничем не поддерживаемой массивной плите, на которой мгновенно материализовалась из воздуха бутылка «Мартеля» и три широких коньячных бокала.