— И между тем она не лишена серьезных духовных интересов. Мечтает поступить в университет. Упорно занимается и физикой и химией. И увлекается художественной литературой. Прочитала всего Флобера. Особенно ее увлек образ мадам Бовари. Кстати, это и мой любимый образ…

Рассказывая о Юле, Узелков, однако, не воспламенялся. Он сидел все такой же, с виду печальный и скучный. А у меня от его рассказа немножко спирало дыхание. И Венька все больше хмурился, но делал вид, что не слушает Узелкова, а разглядывает публику.

Вдруг Узелков разглядел в глубине зала какого-то знакомого и, оборвав рассказ о Юле, даже не попрощавшись с нами, пошел к нему. Мы, видимо, нужны ему были только до той поры, пока он не увидел знакомого. И тем, что он так поступил, он как бы лишил нас тех добрых чувств, какие мы только что испытывали к нему.

Когда мы вышли из ресторана на пустынную и темную улицу, объятую крепким и звонким ночным морозом, Венька, подымая воротник полушубка, то ли насмешливо, то ли серьезно проговорил:

— Силен Узелков! Ничего не скажешь, силен…

— Нос у него мировой, — засмеялся я. — И уши музыкальные…

— Не вижу ничего смешного, — посмотрел на меня Венька. — Если только на нос и на уши обращать внимание, можно больше ничего не заметить. Если к тому же завидуешь человеку…

— По-твоему, я завидую Узелкову?

— Почему ты? Может, мы вместе ему завидуем…

— В чем?

— Мало ли в чем. Но заметно, что завидуем. Поэтому и сердимся.

— Да в чем мы должны ему завидовать? — возмутился я. — Он настоящий трепач. По-моему, он и в Москву не ездил. И Ленина он не видел. Если б он видел Ленина, он, знаешь, как бы об этом рассказывал? А он ничего не мог нам рассказать. Только что в газетах пишут, он это все сейчас повторил. И в Дудари его послали, может, потому, что он там, в редакции, никому не нужен, а сюда толковые корреспонденты не хотели ехать — боялись…

— А он не побоялся, — перебил меня Венька. — Значит, он не такой трус. А ты на него сейчас обиделся и вспомнил про его нос…

— Из-за чего я на него обиделся?

— Из-за всего. Из-за того, что он вдруг встал и ушел, будто мы пешки какие и ему совсем неинтересно с нами…

— Ну, это верно, — признался я. — Мне стало противно, что он так задается. И еще чего-то говорил про нашу духовную жизнь. Я не люблю, когда задаются…

— А я не люблю, когда собирают ерунду, — вдруг почему-то обозлился Венька. — Я не люблю, когда вот так обидятся, как ты, и начинают собирать ерунду. Мы весь вечер с ним разговаривали, хотели что-то понять. И ничего не поняли. А теперь будем смеяться, как торговки на базаре, что у него такой нос и уши. И он все равно со своим носом делает дела и не спрашивает у нас совета…

Венька не сказал, какие дела он имеет в виду. То, что писал Узелков в газете, ни мне, ни Веньке, в общем, не нравилось. А еще какие дела у Узелкова?

Я спросил об этом у Веньки, но он махнул рукой и больше ничего не сказал.

Мы пришли домой оба на что-то сердитые. Хотя я-то знал, на что я сердит. Мне неприятно было, что Венька как будто взял под защиту Узелкова. Почему это вдруг?

Мы молча разделись и легли спать. Но в эту ночь нам долго не спалось.

Венька ворочался, кровать его скрипела, и мне казалось, что я не сплю, потому что скрипит его кровать. Потом наступила тишина. И в тишине Венька сказал:

— Интересно бы выяснить, чем он все-таки берет?

— Наверно, образованием, — предположил я, зная, что речь идет об Узелкове.

— Образованием? — будто удивился Венька.

Опять койка сердито скрипнула под ним и затихла. Он, видимо, завернулся в одеяло.

Я тоже поправил подушку и попробовал уснуть. Но Венька вдруг сбросил с себя одеяло.

— Не могу привыкнуть спать на левом боку — сейчас же какая-нибудь ерунда приснится. А на правом — больно плечу. Здорово он мне все-таки его ободрал…

— А ты на спину ложись, — посоветовал я. — Или на брюхо.

— Все равно не могу, — вздохнул Венька. — И как он ловко все к месту вставляет: и химию и физику. И эту… Как он говорил?

— Мадам Бовари, — подсказал я.

Мысли наши шли в эту ночь по одному руслу. Я угадывал все, о чем думал Венька.

— Буза, — наконец задумчиво и устало проговорил он. — Мадам Бовари. Подумаешь, невидаль!

Через минуту Венька уже спал, зарыв голову в подушку.

Я встал, напился воды и тоже уснул.

Утром он чистил зубы над тазом и сквозь зубы говорил мне:

— В пиво Долгушин чего-то такое подбавляет. У меня голова болит.

Я сказал:

— Мне тоже показалось.

— Чего показалось?

— Ну, что он что-то подбавляет…

— Надо это проверить, — строго сказал Венька. — Пусть инспекция проверит, и в случае чего надо его взять за жабры.

Потом мы напились чаю, и голова у Веньки перестала болеть.

Ставя на табуретку то одну, то другую ногу, он чистил сапоги и как-то особенно бережно протирал их бархоткой.

Впрочем, он делал это каждый день. Каждый день он или чистил щеткой, или даже гладил горячим утюгом всю свою одежду и тщательно осматривал ее на свету перед окном, проверяя, все ли в порядке.

— Аккуратный, как птичка, — говорила про него наша хозяйка Лукерья Сидоровна, женщина болезненная, слезливая, не сильно любившая нас, поселившихся у нее помимо ее воли — по ордеру из коммунхоза.

В это утро, начищая сапоги, Венька говорил о том, что мы, в сущности, плохо работаем, занимаемся ерундой и вроде топчемся на месте. По-настоящему надо бы уже сейчас, хотя бы на подводах, ехать в Воеводский угол. Нельзя всю зиму ждать, когда будут готовы аэросани. Так, чего доброго, и зима пройдет…

6

За ночь мороз ослабел. Выпал новый снег. Улица была пушистой, веселой.

Мы шли по улице, и я, взглянув на двухэтажный деревянный домик с резными карнизами, пошутил:

— Зайдем в библиотеку.

— Зайди, — сказал Венька.

Я засмеялся.

— Зайди, серьезно, — уже попросил он. — Мне сейчас некогда. Я бы сам зашел…

Я, смеясь, поднялся на крыльцо этого чистенького домика библиотеки, осторожно открыл дверь.

Катя Петухова, увидев меня, растерялась. Подумала, наверно, что я кого-нибудь ищу. И я тоже, заметив ее растерянность, немножко смутился. Она спросила строго, на «вы»:

— Вам что угодно?

Худенькая, белобрысая, в сером служебном халатике, она стояла передо мной и смотрела на меня, точно собираясь обидеться.

Я проговорил смущенно:

— Да вот, понимаешь, Малышев Вениамин — ты же его, наверно, знаешь — попросил меня зайти. Книги тут взять…

— Какие книги? — по-прежнему строго спросила Катя.

Она никак не могла ожидать моего прихода, да еще в такой ранний час: ведь прежде я никогда не заходил в библиотеку. Она, должно быть, ждала неприятностей. Вдруг я спрошу: «Не укрывается ли у вас тут кто-нибудь?» Но я вынул из кармана записную книжку, в которую имел обыкновение записывать, между прочим, замысловатые слова Узелкова, и прочитал ей:

— «Франсуа Рабле», «Мадам Бовари».

— «Мадам Бовари» Густава Флобера, — деловито сказала Катя, уже успокоившись. — Это есть, пожалуйста. В отрывках. А Франсуа Рабле сейчас нет. Да вам зачем вдруг потребовалось с самого раннего утра?

— Надо нам, Катя, — произнес я секретным голосом. — И еще дай, пожалуйста, химию, если есть…

— Химию… — повторила Катя и подставила к полке лесенку-стремянку. — Тебе какую химию?

— Как какую?

— Ну, органическую или неорганическую?

— Обе, — махнул я рукой.

Катя выложила на длинный узкий стол, покрытый линолеумом, несколько учебников химии.

— Выбирай, какую тебе надо. Вот Флобер.

Я выбрал три толстые книги.

— Три нельзя, — отложила она в сторону одну книгу. — И подожди. Я тебя должна записать в карточку.

Я подождал. Катя записывала и говорила:

— Срок — две недели. Прочтешь и приходи снова. Я только не понимаю, почему у вас такой выбор — химия и Флобер. Если решили заниматься самообразованием, надо постепенно. Я могу вам список составить.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: