Он по-прежнему пользуется только одной палкой. Вторую держит под мышкой. Видно, у него все-таки болит плечо, но он не хочет говорить об этом. Да и трудно сейчас говорить.

Даже дышать трудно. Мы долго молча бежим навстречу пурге. Вернее, не бежим, а еле-еле движемся.

Наконец нам удается обогнуть большой участок леса.

Венька сворачивает направо, и мы входим, как в аллею, в широкую просеку. Ледяная крупа бьет теперь нам в спины, дышать легче.

— Хорошо еще, что мы молока попили, — говорит Венька. — А то, не жравши, по такой дороге далеко не уйдешь.

— А еще далеко?

— Далеко…

Я отворачиваю обледенелый обшлаг рукава, зажигаю фонарик, смотрю на часы. Девятый час. Двадцать минут девятого. Значит, мы в пути больше трех часов. А сколько нам еще идти?…

Из просеки мы выходим на поляну, и опять пурга с ревом накидывается на нас.

Венька останавливается, приседает. У него оборвался ремень на креплении. Он садится на снег. Я сажусь рядом с ним на корточки и хочу посветить ему фонариком.

— Не надо, — говорит он. — Тут открытое место. Свет далеко видно. А я и так все разгляжу. У меня глаза кошачьи.

Он достает из-за пазухи запасной сыромятный ремень, обрезает его ножом, привязывает.

— Хорошо отдохнули, — смеется он, снова становясь на лыжи. — Ну, пошли дальше! Лазарь говорит: «Это на ваше счастье такая погода. Кланя Звягина вас будет ждать…»

«Почему это она нас будет ждать? Откуда она нас знает?» — хотел бы я спросить. И самое главное, что мне хотелось бы понять: почему это Венька так доверился снова Лазарю Баукину, который уже однажды обманул его? И может быть, опять обманет. Но сейчас уж Венька прямо рискует своей головой.

«И не только своей, но и моей», — мог бы додумать я. Но почему-то не додумываю. Может быть, потому, что очень боюсь отстать от Веньки и забочусь только о том, чтобы не потерять его в пурге. В этой белой, холодной, кромешной тьме, облепляющей меня.

Я не вспоминаю даже о том, что мне самому еще недавно хотелось увидеть Кланьку Звягину. И вот сегодня я должен увидеть ее. Но сейчас это уж не так интересно мне.

Мы с большими усилиями пересекаем поляну. Ветер все свирепеет, бьет в лицо, словно толченым стеклом, старается сбить с ног. Нет, такой пурги еще не было в моей жизни.

Я останавливаюсь, почти падаю, кричу:

— Подожди, Венька! Подожди, тебе говорят!

— Что случилось?

— Хочу поправить шапку: может, не так будет бить в лицо. Очень сильно бьет. Ничего не вижу.

— Не обращай внимания! — кричит Венька. — Пойдем дальше. Сейчас опять будет просека.

— А еще далеко?

— Далеко.

Просека поднимается в гору. Гора совершенно голая. Ни одного кустика. Но с горы видно, как в низине сквозь пургу мерцают огоньки. Значит, близко деревня. Я напрягаю все силы. Мне даже становится весело. Вот сейчас войдем в деревню. И что бы там ни было, мы согреемся. Может, попьем даже чаю.

Огни становятся все ярче. Где-то недалеко брешут собаки. Они, наверно, сами не знают, собаки, как нам приятно сейчас слышать их брехню. Пусть брешут еще сильнее, еще громче, еще яростнее.

Вот уж мы прямо набредаем на собак. Они где-то вон там, за высоким забором. Хозяева, должно быть, еще не спят. Конечно, не спят. Интересно, у каких ворот мы остановимся.

Мы идем вдоль высокого забора, за которым живет наверняка богатый мужик. У него, судя по разноголосому лаю, две собаки, а может, три. Значит, есть что охранять. Собаки гремят цепями по натянутой во дворе проволоке. Этого я не вижу, но представляю это себе.

Тут бы нам и остановиться, у этих ворот. Хозяин уймет собак, и мы войдем в дом. Но Венька продвигается дальше.

Мы проходим мимо нескольких домов и опять выбираемся в открытое поле, где крутит, и вертит, и истерически завывает пурга.

Я оглядываюсь. Позади нас остались чуть видимые теперь огоньки. Позади все еще брешут надолго потревоженные собаки. А впереди — непроглядная, злая, белая тьма и ветер с ледяной крупой.

Венька оглядывается на меня и кричит:

— Не шибко устал?

— Не шибко, — отвечаю я.

Но это уж я обманываю Веньку. Я не только устал, я просто еле живой. Мне теперь все равно. Я иду как во сне. Я могу упасть в снег и уснуть. Но я все-таки иду за Венькой.

11

Мы снова поднимаемся в гору. Гора отлогая, но высокая. Мы долго поднимаемся на нее. Или мне это только кажется. Я иду, как старая кляча, согнувшись, опустив голову. И опять слышу собачий лай и звяканье цепей на проволоке. Но это уже не радует меня.

Вдруг я, точно слепой, наталкиваюсь на Веньку. Оказывается, он остановился и поджидает меня. Лицо, и шапка его, и часть груди обросли пушистым белым инеем — куржаком.

Я, наверно, тоже весь в куржаке. Но я не вижу себя. А Венька с ног до головы пушистый и белый.

— Ну, теперь держись! — говорит он, срывает свою шапку и отряхивает ее об валенки, потом надевает опять. — Начинаем работать. Снимай лыжи. Не шибко устал?

— Не шибко.

Мы проходим мимо невысокого забора, за которым лают собаки, и останавливаемся подле большой избы с закрытыми ставнями.

Недалеко еще две избы, такие же большие. Они стоят не в ряд, а как бы треугольником. За ними можно разглядеть еще какие-то строения — амбары или стайки для коров и конюшни. Фасадами избы выходят на улицу, и прямо к фасадам примыкают заборы, или заплоты, как говорят в Сибири.

Венька поднимается на крыльцо самой большой избы и стучит лыжной палкой с короткими паузами три раза, потом еще три раза. За дверью в сенях женский голос:

— Кто там?

— Свои.

— Свои все дома.

— Не сочла Савелия, а он кланяться приказал.

За дверью с легким грохотом отодвигается щеколда.

— Милости просим, — пропускает нас в сени молодая женщина. Ее плохо видно в темных сенях, но от нее исходит приятный, чуть дурманящий душу запах молодого женского тела, только что оставившего теплую постель. — А я уж вас третий час жду. Погода-то самая подходящая — пурга. Потом думаю: а может, не придут? Прилегла.

— У тебя кто в доме? — хозяйственно осведомляется Венька. И, посветив фонариком, оглядывает углы сеней, ищет веник, чтобы обмести валенки.

— Обыкновенно кто — крестный. Дедушка. На печке он. Все стонет к непогоде-то. Как домовой. Страшно с ним другой раз одной в пустом доме. Вот голик, — протягивает она веник. — Погодите, я вас сама обмету. Ох, как вы закуржавели! Из Самахи идете?

— Из Самахи, — подтверждает Венька, хотя ни в какой Самахе мы не были.

Жестокость pic05.png

Женщина прошла из сеней в избу, зажгла на стене жестяную лампу. И теперь мы увидели, что она действительно молодая, красивая, с высокой грудью, с плавными движениями.

— Разболакайтесь, ребята, — помогает она нам снимать телогрейки. — А катанки и портянки давайте вот сюда, в печурку, поместим. Они живо подсохнут…

И тотчас же, как мы стянули с ног обледеневшие валенки, она поставила перед нами на полу две пары новых калош.

— Переобувайтесь, ноги живо согреются. Я недавно топила.

Она сняла со стола толстую, с бахромой скатерть и постелила другую, белую.

— У меня, ребята, первачок припасен. Просто божья роса, а не первачок! Я даже дедушке изредка подношу. Для взбодрения чувств. — И она засмеялась.

— Нет, — сказал Венька, — мы сейчас пить не будем. Так что-нибудь немножко закусить. А самогонку мы сейчас пить не будем. Даже первачок. Очень опасно. Тут же кругом теперь шныряют сыскари. Можно в любую минуту завалиться, если выпивши…

— Я знаю, знаю, — закивала красивой головой женщина и, перекинув косу со спины на грудь, стала заплетать ее длинными пальцами. — Говорят, их много, легавых, сюда понаехало на какой-то чудной машине. Трещит на всю Сибирь. Но сегодня, говорят, сломалась ихняя машина. У Пряхиной горы сломалась, в самой низине, где трясина…

Это уж показалось мне совершенно удивительным. Откуда женщина могла услышать про наши аэросани, если мы появились тут только сегодня, а аэросани остановились, может быть, в тридцати верстах от этой заброшенной в тайге заимки? Вот как здорово тут действует незримый таежный, или лучше сказать, бандитский, телеграф!


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: