— Конечно, тьфу! — повторили многие, а некоторые громко захохотали, до такой степени неверие мое казалось им странным и смешным.

— Да как же он вскочит?! — спросил я, смутясь, видя, что и Федор на стороне общего мнения.

— Очень просто, — отвечал Фаддей с уверенностью. — Если у человека недоброе на уме, вот уж черт от него и близко, а тут, ему на лихо, случится зевнуть, не перекрестится, а чертяка и нырнет ему в глотку, вот так.

Фаддей для ясности икнул, как будто что проглотил.

— Пошел доказывать! — с досадою прервал дядька. — Досказывай! — прибавил он повелительно, обращаясь к Фоме.

— Ну, як ускочив в глотку, — продолжал Фома, — так зараз и почав мордовать Омелька. Було ни с того ни ссіого, вдарить іого об землю, тай почне ломати так, що аж запинится сердечный и посатаніє; з першу не розчовпили добре, що воно таке, тай почали лічити, возили іого в Юдину до шептухи и до лікаря у город; не помоталось, ще гирш стало: було в місяць один раз тильки нівичить іого, а то так разлютовався, що став по два и по три раза мордовать, та ще так, що сердега лежить цілісенький день, мов неживый. От стари люди и стали казать, щоб повезти іого у Коткі до знахарки; тилько що вони до ней привезли, так зараз вона и пізнала, в чим сила; дуже разумна и знающа була бабуся. Ни, каже, тут чоловик ничого не вдіє: нечистій іому в утробу забравсь; треба Бога благати. Зачали атчитувать, харамаркали, служили молебни, акафисти, не помотає — же гирш стає. От стари люди знов стали совитовать повезти іого у Кіев и вже було зовсим зибрались, як тут побачив нечистий, що якось іому припадає не до чмиги: сюди-туди, круть-верть, добре зна, гаспедив сын, що в Кіеві буде іому халепа; нічого робить, узяв, та отразу и задавив Омелька.

Дней з пьять писля Питра, ураньці, підтіхав до нашоі отари прикащик Прокип; гукнув на мене, тай каже: чи знаш, Хомо! Омелько наш дуба дав! Як дав, одвитую-то, нехай іого Бог на тим свити помилує! Так, от за чим я до тебе забіг, знов каже Прокип: сіого дни череду перегнали на колодяжну, и в хаті, где лежить Омелько, зосталась одва тильки Кулина; так щоб ій не так страшно було одній, пійдеш у хутирь на подмогу, постерегти нічью покійника, а завтра пришлю домовину, и усе що треба на поминовеніе. — Ище сонечко высокенько стояло, як я, попрощавшись с хлопцями, потяг собі в хутирь и Кудла увьязалась за мною. Тогди ще не знали ми, що вона була Ярчук, тилькі видно вже було, що не проста, бо як загарчить на яку-небудь собаку, то вона так и гепнется об землю тай дух притаіть, а було завиют волки, то тильки гавкне, зараз и змовкуть, а на низькому мисті николи не лягала, усе або на могили, або на бабаковини (В степях до их населения водилось множество байбаков. И теперь еще, на тех местах, где были их норы, поля испещрены насыпями в аршин вышиною и около трех в диаметр. Степовики называют эти возвышения бабаковинами.), а зуби таки гостри та велики, як у звиряки.

Сонечко сідало, як я прийшов в хутирь. Кулина стояла недалечко от хати и дуже зраднила, як мене побачила. Слава ж Богу, каже, що прийшов, а мині так сумно стало, що хотіла було вже тікать. Дурна, кажу, чого ж ты злякалась? Як чого?!., каже, хиба не знаєш, що нечистий в нім сидить; того і гляди, що в ночі що устане. От таке розказуй, кажу, Омелька й живого було не скоро підіймеш, як ляже, а вона схотила, щоб мертвій устав; коли ж, каже, не своєю силою, а нечистій іосо підійме. Ген, подивись лишень, якій лежить, страшно и глянуть.

Війшов у хату, дивлюсь: справді Омелько такій страшній. Уся пика посиніла, голову іому якось до потилиці притягло и рот зкривило, аж зуби вискалив. И мине щось сумно стало. Як зовсим смерклось, достали з покутя страстну свічку, устромили у пляшку, тай засвитили. Кулина моя дрижить, мов трясца іи трясе. Упоравшись, вийшли з хати, а дверей не позачинили. Дивчина сила собі на призьби, а я ліг биля поріга. Побалакали трошки, тай замовкли и я став кунять; тильки чую, щось стукнуло у хаті, яй будто хто кулаком по столу вдарив. Кудла підняла голову и загарчала. Мене як морозом окотило, а чуприна до гори полізла. Схопівсь, дивлюсь: нема Кулини; покликав, не отзивается, кудись бисова дивчина помандровала — ищи страшнійши стало. Однак помирковав соби, яка ж там мара стукнула; чи не кишка, думаю; перекрестивсь, тай війшов в хату. Дивлюсь: Омелько лежить як лежав, тильки права рука звалилась з грудей на стол. Так мини сумно стало, що разсказать не можно; як будто хто за комір хвата, а чуприна ак до гори и піднялась; ледви вибіг з хати. Помолився Богу; трошки полегчало, от я знову ліг на порози и Кудлу коло себе положив. Довгенько полежав, ничого не чуть; тилько що зачав кунять, а тут разом як гепне щось у хати; як застука, захрускотить, аж земля застогнала. Я схопивсь, та с переляку и стою, як стовб, в землю вкопаній, а Кудла моя гавка, аж скавучить; глянув, аж тут, батечки мои, кругом мене литают кажани, гадюки, метли, горшки и всяка нечисть с козлиними и свинячими рылами. Перекрестився б, то може б, воно и поховалось, так не пійдійму ж руки: стою я, неживий, а тутичка бачу, вибіг з хати Омелько и так на мене и кинувсь, а Кудла хап іого за литки; як зареве Омелько, чи чортяка, так мене и прибгав до себе. Не знаю вже, як мини Бог помиг, що якось выпручавсь тай чкурнув в степ. Биг, биг, поки в бурьяни не заплутався и не бебехнувсь об землю. Груди мині подперло, що не отдишу и так трясуся, як мокре щеня на морози. Прислухаюсь; щось шамкотить у бурінні; дели: плиг, плиг! дивлюсь, моя Кудла усе оглядуется, причува та обетуется. Подбигла до мене, стала лащится; погладив іи, бачу морда и груди мокрі учимсь липким, як смола. Незабаром стало светать, зокукурикали пивни, полегчало мини, як на свит народився, устав; помолився Богу, а тут развиднюется; гляжу, аж у мене руки, а у Кудлы морда и груди у крові. Думаю, чи не поранив чортяка собаки, тай ни, розибрав шерсть, нигде нема рани; що за причина, думаю, с ким же се вона кусалась?! Зачервонило небо, сонечко от-от вигляне из-за гори; уже мині зовсим не страшно. От я и пішов до хати; Кудла, піднявши хвіст, біжить попереду и до мене оглядается, як би щось хотила казать. Став підходить блище, раздивився, аж то Омелько. А тут и Кулина йде, дивимся и очам вири неймемо: лежить Омелько, витрищивши очи, весь в крови, а глотка як ножем перетята и ціла річка крові, чорна як діоготь, так-таки геть-геть даличонько оттекла[33].

Н. Дурова

Ярчук

Собака-духовидец

Часть I

В один из лучших майских дней в конце XVII века несколько студентов, из которых трое или четверо только что выпущены были из университета, сговорились праздновать день своего выпуска на открытом воздухе, за городом, и для этого выбрали место, которое показалось им самым романтическим: это был небольшой перелесок на очень высокой горе, над рекою.

Хотя место, ими выбранное, было довольно далеко от города, несмотря на это, молодые люди решились идти туда пешком, и чтоб ничье присутствие не портило изящества их праздника, согласились не брать с собою никого из служителей.

— В ближайшей деревне мы купим молока, хлеба, овощей и с этим запасом проведем целый день, не нуждаясь ни в какой прислуге, — говорил старший товарищ, — а чтоб удовольствие наше было совершенно во всех отношениях, то надобно, чтоб мы видели из нашей пиршественной залы не только закат солнца, но также и восход его. Согласны?

— Согласны! Согласны! О Боже! Еще бы не согласиться! Да тебя расцеловать надобно за это предложение! Вот восторг! Видеть, как появится царь всей природы! — Так восклицали юноши, высыпаясь шумною толпою из ворот.

Наконец они отправились и как намеревались, так и сделали: накупили в ближайшей деревне хлеба, сыру, масла, яиц, молока, изюму, яблок — одним словом, всего, что только могли найти; все это разделили поровну, и каждый сам понес свою часть. Молодые люди пели, смеялись, припоминали свои университетские шалости, странности своих учителей, хитрости товарищей, их проказы. Веселое общество и не видало, как очутилось на месте, назначенном для их полевого пира.

вернуться

33

Ну, когда вскочил в горло, так и начал мучить Омелько. Бывало, ни с того, ни с сего, ударит его об землю, да и начнет ломать, так что у несчастного пена выступит из рта и он совсем осовеет. Сначала не поняли настоящей причины его болезни и стали лечить: возили в Юдину, к шептухе, в город к лекарю — никакой пользы, еще хуже стало: бывало, в месяц только раз потреплет его, а потом так разлютовался, что стал мучить его по два и по три раза, да еще так сильно, что бедняга лежит целый день, как мертвый. Вот старые люди и начали советовать, чтобы повезти его еще в Котки, до знахарки. Как скоро его к ней привезли, так она в ту же минуту угадала, в чем дело: старушка была очень разумна и знающа. «Нет! — говорит, — тут человек ничего не пособит; нечистая сила забралась ему в утробу — нужно Бога молить». Начали отчитывать, служили молебны, акафисты — не помогает! все хуже и хуже. Вот старые люди снова начади советовать свозить его в Киев, и совсем было уже собрались, как видит нечистый, что ему приходит плохо — сюда-туда, круть-верть! проклятый знает, что в Киеве ему не сдобровать; нечего делать! взял, да сразу и задавил Емельку.

Дней через пять после Петрова Дня, утром, подъехал к нашей отаре приказчик Прокофий. Позвал меня, да и говорит: «Знаешь ли, Фома? Емелька наш умер!» — «Если умер, — отвечаю, — то да помилует его Бог на том свете!» — «Так вот зачем я к тебе заехал, — продолжал Прокофий. — Сегодня стадо перегнали на колодежную, и в хате, где лежит Емелька, осталась одна Акулина; так чтоб ей не страшно было одной, отправься в хутор помочь девке постеречь покойника, а завтра пришлю гроб и все, что нужно для поминок».

Еще солнце высоко стояло, когда я, простясь с товарищами, поплелся в хутор, за мной и Кудла увязалась. Тогда еще не знали, что она ярчук; заметно было только, что и не простая, потому что, как бывало зарычит на какую-нибудь собаку, то она так и брякнется на землю и дух притаит, а бывало, завоют волки, только залает, сейчас и замолкнут, а на низком месте никогда не ложилась, все или на курган, или на байбаковой насыпи, а зубы такие были острые и большие, как у волка.

Солнышко уже садилось, когда я пришел в хутор. Акулина стояла поодаль от хаты и очень обрадовалась, когда меня увидела. «Слава Богу, — говорит, — что пришел, а на меня такой страх напал, что хотела было уйти». — «Глупая, — говорю, — чего же ты испугалась?» — «Как чего?! разве не знаешь, что нечистая сила в нем сидит; того и гляди, что ночью еще встанет». — «Вот что! — говорю. — Емельку и живого, бывало, не скоро поднимешь, когда ляжет, а она захотела, чтобы мертвый встал». — «Так, — говорит, — не своею силою, а нечистый его поднимет. Посмотри, какой лежит: страшно и взглянуть».

Вошел я в хату, смотрю: в самом деле Емелька такой страшный. Вся рожа посинела, голову ему как-то к затылку потянуло, рот скривило, так что аж зубы оскалил. И мне что-то страшно стало. Когда совсем смерклось, сняли с подоконника страстную свечу, воткнули в бутылку и зажгли, а Акулина моя дрожит, как будто лихорадка ее бьет. Управившись, вышли из хаты, а дверей не притворили. Девка села себе на завалине, а я лег около порога. Побалагурили немного, смолкли, и я начал дремать; только слышу, что-то стукнуло в хате, как будто кто ударил кулаком по столу. Кудла подняла голову и зарычала. Меня как морозом обдало, а чуприна дыбом стала. Вскочил, смотрю: нет Акулины; позвал, не откликается; куда-то чертова девка тягу дала, еще страшнее стало.

Однако ж поразмыслил хорошенько, какая там сатана стукнула, не кошка ли, думаю; перекрестился, да и вошел в хату. Смотрю: Емелька лежит, как и лежал, только правая рука свалилась с груди на стол. Такой меня страх взял, что и сказать нельзя, как будто кто за ворот хватает, а чуприна так и поднимается кверху, едва мог выбежать из хаты. Помолился Богу, немного полегчало; вот я опять лег около порога и Кудлу подле себя положил. Долгонько полежал, ничего не слыхать; но только начал дремать, а тут вдруг как грохнется что-то в хате, как застучит, затрещит, аж земля застонала. Я вскочил и с перепуга стою как столб, врытый в землю, а Кудла моя лает, аж заливается; оглянулся тут, отцы родные — кругом меня носятся летучие мыши, змеи, метлы, горшки и всякая нечисть с козлиными и свиными рылами. Если бы перекрестился, то, может быть, она бы и исчезла, так рука не поднимается: совсем обомлел; тут, вижу, выбежал из хаты Емелька, и как кинется на меня, а Кудла хвать его за икры! Как заревет Емелька или сам черт, так меня и сграбастал под себя. Уж не знаю, как мне Бог помог, что я высвободился, да и подрал в степь. Бежал, бежал, пока не запутался в бурьяне и не грянулся на землю. Насилу мог вздохнуть, так мне грудь подперло, и так дрожу, как мокрый щенок на морозе. Прислушиваюсь, что-то шелестит в бурьяне, потом скок, скок, смотрю: моя Кудла! все оглядывается, причувает да облизывается. Подбежала ко мне, стала ласкаться; погладил ее; вижу, морда и грудь мокрые, в чей-то липком, как смола. Через несколько времени начало рассветать, запели петухи, легче мне стало, как на свет и родился; встал, помолился Богу, а тут светлей становится, взглянул, а у меня руки, а у Кудлы морда и грудь в крови. Не поранил ли черт собаки, подумал, так нет: разобрал шерсть, нигде нет раны; я призадумался, с кем же она там грызлась? Зарумянилось небо, солнышко вот-вот выглянет из-за горы, уже мне ни крошечки не страшно. Вот я и пошел к хате. Кудла, поднявши кверху хвост, побежала вперед и так на меня посматривала, как будто хотела что-то сказать. Стал подходить: что-то белое лежит около порога; подошел ближе, разглядел, ан это Емелька, а тут и Акулина идет; смотрим и глазам не верим: лежит Емелька, вылупивши глаза, весь в крови, а горло как ножом перехвачено, и целая река крови, черная как деготь, разлилась так-таки далеконько.

— Значит, Омелька был жив? — вскричал я. — У мертвого крови не бывает.

Все захохотали.

— Не Омелька был жив, а чертяка, который в нем сидел, — возразил Фома, — оттого и кровь такая черная, чертова, а не человечья. Тут только мы дознались, — прибавил Фома, погладив собаку, — что Кудла была Ярчук.

— Эх, жаль, — вскричал Терешка-воловик, весьма простой малый, — очень жаль, что не знали прежде, что у нас есть такая собака, а то бы вывели покойного Омельку в степь, да каким-нибудь побытом выперли с него черта, да и затравили бы как кривенького (Степовики зайца иногда называют кривеньким.).

Несмотря на нелепость этого предложения, почти всем оно понравилось; один Фаддей возразил:

— Да как же его выпереть? — говорил он, — это тебе не зайца выгнать из лимана… А нечего сказать, славная бы штука вышла, — продолжал он, усмехаясь, так что легко можно было угадать по выражению его лица, что он живо представлял себе травлю черта, — если б того… выперти… да того… улю-лю!..

— Да! знатная бы штука была! — подхватила дворня, расходясь, и каждый унес в своем воображении дивную и еще невиданную картину травли черта.

Федор отправился в свою хату, и я проводил его до ворот.

— Правду ли говорил Фома? — спросил я Федора.

— Чистую правду, — отвечал он, — тогда и суд выезжал, — потрошили Омельку.

— И что же? нашли, небось, черта?

— Как же; лекарь его намотал на палочку и спрятал в банку с спиртом.

— Да ты видел??

— Как же, все видели.

— Какой же он?!

— Как гадина, только длинный, предлинный, и все коленцы да коленцы. Видно, Кудла его-то пошарпала.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: