Бегство в Церковь показалось Матвею предательством. И он пошел на принцип. Учеба после гибели матери, по настоянию которой Матвей и поступил на факультет журналистики, стала претить ему. Поэтому Шереметьев-младший бросил ее, не сдал сессию и подрабатывал грузчиком в ближайшем к их дому универсаме, пока не наступило время весеннего призыва в армию.
Отношения с отцом в этот момент были натянутыми, однако Шереметьев-старший воспользовался своими старыми связями и настоял, чтобы его сына направили в «стоящую часть». Такой частью оказалась одна из дивизий ВДВ.
Спустя год, весной 1995 года, Матвей попросился в Чечню. Он не искал смерти, но его подталкивала к этому решению память о матери, которая не побоялась идти туда, где стреляют. Следовательно, и он не должен был бояться. Матвей верил, что мать оказалась у Останкино не случайно, что ею двигало чувство долга, – а раз так, то и ему следовало исполнить свой долг.
Вблизи война оказалась совсем не той, как ее изображали по телевизору. Больше всего задевало Матвея ощущение, что большинство жителей тех городов и деревушек, в которых ему довелось побывать, воспринимают его как врага. Перед отправлением в Чечню он не тешил себя иллюзией, что явится туда в качестве освободителя местного народа от генерала Дудаева, но действительность была значительно более противоречивой. В чем-то даже безумной.
Матвей отчетливо понял, что московские власти не знают, чего хотят. С одной стороны, они однозначно решили не отпускать Чечню, понимая, что вслед за ней в свободное плаванье уйдут Дагестан, Кабарда и другие кавказские республики. Но при этом стремились выглядеть самым респектабельным образом в глазах «цивилизованных стран» и собственных правозащитников. Никто не желал поставить под сомнение идеи августа 1991 года, не понимая, что это уже невозможно по определению. Во-первых, потому, что эпоха респектабельных войн закончилась вместе с рыцарскими турнирами, а во-вторых – по той причине, что «цивилизованные страны» были очень не против отделения Кавказа от России. В результате там, где нужно было бить кулаком, наносили легкий шлепок ладонью, останавливали войска в тот момент, когда взятие какого-нибудь селения было уже близко, вступали в переговоры с людьми, раз за разом обманывавшими Москву. Порой же, словно понимая, что слабость на Востоке – не ошибка, а грех, вдруг отправляли истерические приказы, результатом которых становились бомбардировки жилых домов или повальные аресты всех без разбора – и правых, и виноватых. В «цивилизованных странах» мгновенно поднималась волна протестов.
Как только стало ясно, что сильной руки на этой войне нет, началось делание денег. Списанные бронетранспортеры обнаруживали во дворах старейшин горных аулов, а из списанных гранатометов подбивали русские танки. Выкуп пленных и заложников стал необычайно выгодным, хотя и опасным бизнесом. Проценты, которые «срубали» посредники, порой превосходили все разумные пределы. Были и другие вещи, о которых Матвею даже не хотелось вспоминать.
О московских политических руководителях в войсках сложилось вполне определенное мнение: «Хотят и на елку влезть, и морковку съесть…» Непоследовательность происходящего и частые мелкие неудачи вызывали в войсках нервозность – несколько раз доходило до того, что начинали палить друг в друга, даже не пытаясь разобраться – свои это или чужие.
Вершиной абсурдности происходящего для Матвея стал разговор с тем пилотом, которого он буквально вытащил с того света. Пара «сушек» отбомбилась над аулом, тропки вокруг которого как раз ему довелось обходить. Одну из них сбили из ПЗРК; летчик успел катапультироваться и приземлился на труднопроходимом лесистом склоне. Высота прыжка была небольшой, и он сломал ногу. Кое-как отцепившись от парашюта и замаскировав его камнями и ветками, парень потерял сознание. А когда очнулся, то совсем ошалел и пополз в сторону аула.
Матвей, понимая, что рискует, зная, что чеченцы по двое, по трое, с собаками, сейчас прочесывают горный склон, где катапультировался летчик, тем не менее не нашел в себе сил бросить его. И был удивлен, когда добрался до места его приземления и увидел, что следы летчика ведут к окраине аула.
Догнав, он потащил его обратно, путая следы и уговаривая:
– Не стони. Терпи. В госпитале наорешься всласть. Аул рядом, услышат.
– Ну и что, – бормотал в ответ летчик, по бледным щекам которого текли ручейки холодного пота. – Ведь там тоже люди живут…
– Да ведь ты только что этих людей бомбил!..
– Правда?.. Но ведь люди же они, не звери…
Матвей не стал распространяться о том, что думают эти люди по поводу русских летунов, а просто вколол ему лишнюю дозу болеутоляющего. В течение нескольких часов летчик тащился, держась за плечи «следопыта», порой впадая в забытье и обвисая на спине Матвея, как тяжеленный мешок с картошкой. Спасла их только волчья выносливость Матвея, которую тот неожиданно обнаружил в себе еще в учебке; ко всему прочему, он научился терпеливо переносить болевой порог при нагрузках, зная, что в какой-то момент боль отступит и придет обманчиво эйфорическое состояние второго дыхания.
И все равно спаслись они в первую очередь благодаря везению. Через сутки он выволок почерневшего от боли и усталости летчика к аванпостам своей части. А через несколько дней ему от летунов притащили ящик коньяка. Настоящего, кизлярского, а не той бодяги, которую продают в московских магазинах под маркой «Дагестанский. Пять звездочек». Отцы-командиры обещали представить к медали. Да только, видно, забыли. И осталась лишь память о разговоре, от которого хотелось то ли смеяться, то ли плакать.
Вернувшись из армии, Матвей приехал к отцу, который уже был назначен настоятелем храма в Алексеевской. Они не просили друг у друга прощения – в этом не было необходимости. Просто сели и стали рассказывать.
Потом Матвей восстановился на журналистском факультете. Акклиматизация заняла не один месяц, но Шереметьев-младший обладал живым умом и, как выяснилось, хорошей приспособляемостью. Иногда он напоминал себе кота, умеющего падать на четыре лапы. Хотя смерть матери так и осталась кошмаром, смириться с которым он не мог.
– Дался тебе этот Скопин-Шуйский! – удивлялся отец, глядя на Шереметьева-младшего. – Ну приехал, отстоял службу. Время-то было перед Пасхой, пост, люди из Москвы выбирались, чтобы благочестивым мыслям предаться.
– Пятьдесят верст от города, когда вокруг бродят казаки, поляки и лихие люди… Скопина наверняка сопровождала уйма охраны, может, и из наемников. Шла война, все ждали приближения польской армии, готовились к решающему сражению. Бросить все ради рядовой службы? Не верю. За этой поездкой что-то стоит. Может быть, молодой Шуйский с кем-то встречался? С тем, кто мог ему объяснить смысл фресок?
Засвистел чайник: Матвей не признавал электрических чайников, предпочитая кипятить воду по старинке, на плите. Вместе с отцом они прошли на кухню и стали заваривать чай – споря, нужной ли температуры кипяток, достаточно ли заварки положено в чайник, нужно ли туда бросать кусочек сахара. Каждый из них жил в одиночку, каждый выработал собственные привычки и теперь шутливо настаивал на своем.
Если быть честным, то в последний раз отец Иоанн ночевал у своего сына больше года назад. С одной стороны, не хотел мешать Матвею, опасаясь нарушить его личные планы, показаться навязчивым. Сын давно вышел из возраста, когда им можно было руководить. Да, он каждый раз отца выслушивал, но слушался далеко не всегда. И правильно поступал, наверное; каждый должен прожить свою жизнь, никто за нас этого не сделает. С другой стороны, управление приходом отнимало уйму времени: а когда дела пошли в гору, то и проблем стало больше. Иногда отец Иоанн сознательно не звонил сыну: понимал, что сил на полнокровное общение слишком мало, и никакая молитва их не даст.
Так уж получилось, что смерть женщины в их семье превратила обоих мужчин в одиноких волков, каждый из которых жил на своей территории и спасался от собственных охотников – врагов и грехов.