Нашему расчету вдруг поступила такая команда: немецкая пехота снимается и отходит, надо бить шрапнелью. Смотрим — и правда, наши ребята уже полезли на тот берег. И мы должны были перенести огонь в глубину немецкой обороны, чтобы не побить своих.

Неподалеку от позиции, метрах в пятидесяти, располагался наш орудийный дворик. Мы вдвоем с бойцом Иваном Никулиным побежали туда, взяли в охапку по три снаряда — и обратно. А их наблюдатель, видимо, уже засек нашу пушчонку. Не добежали мы с Никулиным шагов двадцать, смотрю, на нашей позиции снаряд разорвался. Пушка сразу кверху колесами. Ребят, артиллеристов, не видать. Я кинул снаряды, упал. И думаю: а больно я ногой обо что-то ударился, когда падал. Лежу. Нога стала болеть. Я пощупал ее. В шинели дырка. И дырка большая. Отвернул полу, а там у меня все в крови. Сразу в холодный пот бросило: ранен! Я крикнул раза два и потерял сознание.

Образумился. Смотрю: вокруг меня санитары. Перевязали, чтобы кровью не истек. Куда-то поволокли. Положили в траншею. Валялся я там часа три. Сам-то идти уже не мог. Вот и лежал, ждал, какая мне участь выпадет.

И вот вижу: подошел ко мне какой-то офицер. Спросил, куда меня ранило. Я показал на бинты. «А почему тебя не забирают в тыл?» — «Не знаю».

Тут откуда ни возьмись — ездовые. Офицер к ним: «Заберите раненого». — «Да вы что! Тут все простреливается. Мы сейчас погоним в галоп, а он тяжелый. Не выдержит». — «Я вам приказываю! Сейчас же грузите! И в тыл!»

Тогда они увидели, что офицер не отступит, взяли меня за руки, за ноги и кинули в повозку. Повезли. Ну, думаю, слава тебе господи, может, еще и живой останусь.

Неподалеку, в лесочке, санбат. Привезли меня туда. Там натянута большая, метров в двадцать, палатка, и по обе стороны рядами лежат раненые. Все наш брат солдат. Положили и меня.

Подошла санитарка. Обработала рану. Перевязала. Сказала: «Ждите. Вас повезут в Фаянсовую».

Фаянсовая — это под Кировом.

На Фаянсовой нас выгрузили в сосновом лесу. А оттуда развозили уже кого куда. Я попал в Калугу. В госпиталь. В Калуге сразу положили на операционный стол.

Слепое осколочное ранение. Меня, наверное, убило б. Осколок был большой. Но он сперва попал в снаряд, который я нес. Меня он задел уже рикошетом.

В Калуге осколок мой не нашли. Глубоко вошел. И отправили в город Боровичи под Ленинградом. Рана стала гноиться.

Однажды я попытался встать, пройтись по палате. Сделал несколько шагов и упал. Нога моя почернела. Слышу, санитары говорят: «Гангрена». Положили меня на койку. Несколько дней лежал, пока температура не спала. Положили меня на операцию и на этот раз осколок нашли.

Хирург после операции показал мне мой осколок и говорит: «Пойдешь на фронт — отомстишь за свою рану». Осколок большой, где-то два на три сантиметра. Плоский, острый.

Два месяца я пролежал в госпитале, и меня перевели в палату выздоравливающих. Выдали гимнастерки, другую одежду. Все плохонькое, бывшее в употреблении. А рана моя еще течет… Чуть погодя направили в маршевую роту. Однажды слышу, главврач говорит другому хирургу: «Сейчас отправят на передовую, а там два-три дня — и либо убьют, либо, если повезет, снова к нам привезут».

— Самыми ненадежными на фронте были казахи. Если их один-два во взводе, то ничего, воевали как все. А если их целый взвод — беда. Их частенько обыскивали, и в карманах всегда находили немецкие листовки: переходите к нам, у нас хорошие условия, настоящая листовка является пропуском…

Узбеки воевали храбро. Туркмены тоже. Татары хорошо воевали. Башкиры — отчаянные ребята, стойкие. И мордва были надежными солдатами.

А вот киргизы тоже не очень…

Всех национальностей у нас солдаты были.

— Вспоминаю свой первый бой. Первую атаку. Там я потерял своего друга и земляка младшего сержанта Власенкова. Я командовал первым отделением, а он — вторым.

Развернули мы свои отделения и пошли цепью. Идем. Снаряд то там упадет, то там. Немцев не видать. А тут начали бить минометы. Прошли с километр. Стало смеркаться. По цепи передали приказ: наступление прекратить, окапываться по обрезу речки. И только мы остановились, вздохнули с облегчением, что без потерь обошлось, мина ударила. И осколком зацепило Власенкова. Я подбежал, смотрю: лежит, земляк, живот распорот и кишки выбросило на куст. Глаза открыты, но уже неживые. Голова запрокинута. Вот тебе и судьба. В первом же бою.

Похоронили мы его на опушке леса. Родом он был из Верхних Барсуков.

После войны я навестил его мать. Похоронка ей сразу пришла. А я ей рассказал, как случилось все, где мы его похоронили.

Часто вспоминаю их, оставшихся на войне своих товарищей. Мы-то вот пожили, состарились. Детей народили. Баб любили. И нас бабы любили. Пожили. А они остались там, в полях, в окопах да на опушках. Молодые, красивые люди…

— Когда я вспоминаю бои на «голубой линии», меня начинает преследовать трупный запах.

Лето сорок третьего. Жара. В некоторые дни — 35 градусов. Трупы за несколько часов неимоверно раздувает. Лопается одежда. Не продохнуть. В голове начинается шум, гул. Перед глазами летают мушки. Тошнит.

А однажды, помню, нас с передовой отвели на отдых, в тыл. Отошли километра на три. Солдаты начали пошатываться. А чуть погодя и вовсе пошли как пьяные. Так действовал свежий воздух.

В то время я был уже сержантом, командиром отделения. Воевал в составе Отдельной Приморской армии, в 1137-м стрелковом полку 339-й стрелковой дивизии.

Стояли мы под хуторами Русскими на северной оконечности Таманского полуострова. И нас поддерживал женский авиационный полк ночных бомбардировщиков. Позади нас был Темрюк, за проливом — Тамань. Ночные бомбардировщики помогали нам форсировать Керченский пролив. Высадились мы в поселке Опасное.

Вскоре все затихло. У немцев была оборона мощная. Нас они дальше не пропустили. Командный пункт и НП артиллерии они оборудовали на горе Митридат — оттуда хорошо просматривались наши позиции. Время от времени вели обстрелы. Недостатка в снарядах у них, видимо, пока не было.

Мы окопались. Заняли оборону на случай контратаки.

Однажды, когда я дежурил в траншее нашего взвода, к нам на передний край пришли связисты и офицеры из штаба дивизии. Дело было ночью. Установили рацию. Сидят наблюдают. Смотрю, стали проявлять нетерпение. Говорят: «Когда же они появятся?» — «Кто?»— спрашиваю. «Кто… Наши У-2. Девчата-корректировщики».

Оказывается, наша тяжелая артиллерия вышла на позиции и готовилась обстреливать немецкую оборону. Для точной стрельбы батареям нужны были более точные координаты.

Я им тогда и говорю: «А вы знаете, что через каждые двадцать минут наши позиции облетает „ночник“?» Это у немцев был такой ночной истребитель, двухмоторный «Мессершмитт». «Ну и что?» — «Как, — говорю, — что?!» Посмотрел на меня один из офицеров и говорит: «Ты, сержант, делай свое дело. Наблюдай за немецкими траншеями и помалкивай. А тут дело не твоего ума».

И вот что получилось.

Появляются наши девчонки. Покачали нам крыльями. Полетели. Пошел самолет в немецкую сторону. И вдруг — сзади! — появился мессер. Этот ночной истребитель не гудел, как другие самолеты, а свистел. Как будто у него там не моторы вставлены, а свистки. «Ну, товарищи офицеры, вот вам и немец!» — говорю. Молчат. Молча наблюдают, ждут, что будет. А я-то уже знаю, что. сейчас будет! «Передайте, — говорю, — девчатам, чтобы знали, что у них мессер на хвосте!» Связь у них с самолетом была, и по рации они уже переговаривались.

До Крыма я таких истребителей ни разу не видел. Летали они со страшной скоростью, ну прямо сумасшедшей! Ага, зашел, смотрю, трасса от него пошла в сторону наших девчат. Прошло с минуту. Мотор нашего У-2 слышен. Тарахтит. Но в небе начало краснеть. Это мы уже знали: когда ночью самолет загорается, небо становится багровым.

Офицерам я и говорю: «Вот и все». Они молчат. О чем-то только между собой переговариваются.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: