173
титан. А сколько их явится вслед за ним! и имя этим героям легион» – наст. изд., т. 2, с. 684) и будущих Штольцах, вызвавших ироническую реакцию почти всех критиков романа (см.: Краснощекова. С. 213-216). Пожалуй, было бы логично, если бы Гончаров расширил «трилогию» (включив в нее «Фрегат „Паллада”») до «тетралогии». Во всяком случае бесспорно, что «проблемы „Обломова” весьма потеряют в своей полноте, если лишатся проекции на текст „Фрегата «Паллада»”» (Лощиц. С. 193).
Литературный генезис «Обломова», естественно, не исчерпывается внешними и внутренними перекличками с мотивами и образами предшествующих роману произведений Гончарова.
А. Мазон перечисляет целый ряд произведений французских и английских писателей, которые в той или иной степени могли быть в сфере внимания Гончарова и, следовательно, сыграли свою роль в формировании замысла «Обломова».
Называя среди возможных литературных источников романа аллегорическую поэму Д. Томсона «Замок безделья» («The Castle of Indolence», 1748), Мазон подчеркивает, что созданный Гончаровым «во всей полноте и величии» новый тип резко отличен от абстрактных фигур поэмы Томсона (см.: Mazon. P. 163).
Исследователь считает также, что для литературной родословной «Обломова» имел значение философский роман в письмах Э. де Сенанкура «Оберман» (1804), и цитирует отрывок из «Письма XLII»: «Однако апатия стала как бы моею природой; мысль о деятельной жизни словно пугает или удивляет меня. Мелочи мне противны, но по привычке я занимаюсь ими. Великое всегда будет прельщать меня, но моя леность всегда будет его страшиться».1 Размышляя об отражении в русской литературе середины XIX в. вообще и в «Обломове» в частности одного из главных принципов сентиментализма («поэтизация обыкновенного, камерного, негероического»), обращается к ведущим мотивам «Обермана» Э. Сенанкура и М. В. Отрадин, уделивший особенное внимание близости мечтаний «поэта» и «философа» Обломова, которого жизнь «трогает», и философского эскапизма героя романа французского писателя: «Герой Сенанкура – человек чувства, а не
174
действия, он выделяется среди окружающих его людей созерцательным отношением к жизни, Оберман отказывается исполнять в современном обществе какую-либо социальную роль. Отчужденность от большого мира провозглашается им как принцип существования, цель этого отчуждения – сохранение цельности собственной личности. Герой не претендует на исключительную судьбу, но хочет заявить о себе как „друге человечества”. Желанный покой мыслится им как освобождение от страстей и благотворный контакт с природой. И наконец, особая роль воображения, которое должно соединить духовный и физический мир в единое гармоничное переживание» (Отрадин. С. 120, 121).1
Среди литературных источников «Обломова» А. Мазон особенно выделяет роман Э. Сю «Лень» («La Paresse»), входящий в цикл «Семь смертных грехов» («Le Sept Peches Capitaux», 1847-1849).2 Он считает, признавая огромную эстетическую разницу между шедевром Гончарова и посредственным романом позднего Сю, что чтение этого романа могло внушить Гончарову мысль «приняться по-новому за прекрасный сюжет, интерпретированный
175
французским писателем в самой романической манере, с невыносимой неправдоподобностью. Осталось призвать на помощь направляемое тончайшим и точнейшим чувством воображение, дабы творчески пересоздать все элементы сюжета романа Сю – и Обломов создан» ( Mazon. P. 313-314).1
Указал А. Мазон также на близость диалога Обломова с Захаром о разнице между барином и «другими» (см.: наст. изд., т. 4, с. 91-92) и разговором в тюремной камере между Риго и Жаном-Батистом в главе первой романа Ч. Диккенса «Крошка Доррит» (1856-1857):
«- Кавалетто! ‹…› ты знаешь, что я – барин?
– Конечно, конечно!
– Делал ли я здесь хоть что-нибудь? Дотрагивался ли я до щетки, расстилал ли или убирал рогожи, отыскивал ли шашки, собирал ли домино – одним словом, делал ли я какую-нибудь работу?
– Никогда!
– Думал ли ты когда-нибудь увидеть меня работающим?
Жан-Батист оборотил правую руку и отвечал особенным движением указательного пальца, что на итальянском языке означало безусловное отрицание.
– Нет? С первой минуты, когда ты меня здесь увидел, ты понял, что я барин?
– Altro! – возразил Жан-Батист, закрыв глаза и неистово кивнув головой. ‹…›
– Ха-ха! Ты прав: я барин и барином хочу жить, барином хочу и умереть. Цель моей жизни быть барином – это моя роль».2
В литературе о Гончарове русского писателя неоднократно сопоставляли с Диккенсом и в самом общем плане. Так, И. Ф. Анненский, размышляя о характерных чертах «поэтического пути» создателя «Обломова», находил, что тому был особенно близок «диккенсовский оптимизм с наказанным, обузданным злом, без всякой грязи, с мягкой,
176
вдумчивой обрисовкой характеров» («Обломов» в критике. С. 215).1 Сопоставления Гончарова с Диккенсом как общего, так и частного характера представляются обоснованными. Они опираются на исключительно высокую характеристику творчества английского писателя в статье Гончарова «Лучше поздно, чем никогда»: «В нашем веке нам дал образец художественного романа общий учитель романистов – это Диккенс. Не один наблюдательный ум, а фантазия, юмор, поэзия, любовь, которой он, по его выражению, „носил целый океан” в себе, – помогли ему написать всю Англию в живых, бессмертных типах и сценах».2
Текст «Обломова» менее насыщен прямыми литературными цитатами и реминисценциями, чем текст первого романа Гончарова, где многообразный литературный пласт определен художественными амбициями Александра Адуева и его творчеством, образцы которого даны в произведении и стали объектом иронии критиков. Но иногда в «Обломове» присутствуют своего рода литературные «подсказки», позволяющие уточнить некоторые детали его литературной родословной. Обломов в юности не только «великолепные фейерверки» «пускал ‹…› из головы», но и перевел какую-то работу французского экономиста и философа Ж.-Б. Сея, посвятив перевод Штольцу.3 И вероятно, внимание Обломова привлекли
177
не экономические воззрения Сея, а этические постулаты, энергично им отстаиваемые в работе «Petit volume, contenant quelques apercus des hommes et de la société» (Paris, 1817), в частности разговор о «скуке» во фрагменте, озаглавленном переводчиком «Основание счастия»:
«А. Мне скучно.
Б. Верю.
А. Я богат; всякий спешит мне угождать, нравиться; не успеваю пожелать, уже исполнилось. ‹…› Кажется, мне не должно бы скучать. ‹…›
Б. Ты ждешь на себя впечатлений от других, ты невольник других. Для счастия надобно быть своеобычным, надобно производить, не быть производимым.
А. Как! Мне самому работать? ‹…›
Б. ‹…› Действуй – и скука убежит от тебя».1
Сочинения экономистов и экономические теории века непосредственно отразились в романе, где «иные рассуждения кажутся своеобразными „вставками” из экономических статей».2 К примеру, Тарантьев, саркастически рассуждая о «тисках для русских денег» в связи с покупкой машин для завода, «по существу выступает как сторонник русского протекционизма, экономической замкнутости, феодальной промышленности, не способной конкурировать с дешевыми изделиями капиталистического Запада».3 Экономист и историк В. М. Штейн по поводу слов, сказанных Штольцем Обломову (черновая рукопись романа), о том, что тот «…выучил только один момент, и то прошедший, и что каждый другой момент ведет за собой и другие данные, поэтому надо следить поминутно за наукой, чтоб иметь в голове физиономию какого-нибудь государства, что, например, в политической экономии с изменением разных обстоятельств и условий государственного быта изменяются и самые истины…», писал: «Это мнение нашего великого писателя, подсказанное, несомненно, передовыми взглядами, бывшими в обращении в его время, очень удачно схватывает основной мотив, сосредоточивший общественный интерес на
178
политической экономии и статистике. Этим мотивом было убеждение в смене общественных форм „и разных обстоятельств”. Особенно примечательно, что и самые законы политической экономии (ее «истины») должны были меняться с „разными обстоятельствами”».1