И сам Яков только служил за столом, лениво обмахивал веткой мух, лениво и задумчиво менял тарелки и не охотник был говорить. Когда и барыня спросит его, так он еле ответит, как будто ему было бог знает как тяжело жить на свете, будто гнет какой-нибудь лежал на душе, хотя ничего этого у него не было. Барыня назначила его дворецким за то только, что он смирен, пьет умеренно, то есть мертвецки не напивается, и не курит; притом он усерден к церкви.
VIII
Райский застал бабушку за детским завтраком. Бабушка так и всплеснула руками, так и прыгнула; чуть не попадали тарелки со стола.
– Проказник ты, Борюшка! и не написал, нагрянул: ведь ты перепугал меня, как вошел.
Она взяла его за голову, поглядела с минуту ему в лицо, хотела будто заплакать, но только сжала голову,
64
видно раздумала, быстро взглянула на портрет матери Райского и подавила вздох.
– Ну, ну, ну… – хотела она что-то сказать, спросить – и ничего не сказала, не спросила, а только засмеялась и проворно отерла глаза платком. – Маменькин сынок: весь, весь в нее! Посмотри, какая она красавица была. Посмотри, Василиса… Помнишь? Ведь похож!
Кофе, чай, булки, завтрак, обед – всё это опрокинулось на студента, еще стыдливого, робкого, нежного юношу, с аппетитом ранней молодости; и всему он сделал честь. А бабушка почти не сводила глаз с него.
– Позови людей, старосте скажи, всем, всем: хозяин, мол, приехал, настоящий хозяин, барин! Милости просим, батюшка! милости просим в родовое гнездо! – с шутливо-ироническим смирением говорила она, подделываясь под мужицкий лад. – «Не оставьте нас своей милостью: Татьяна Марковна нас обижает, разоряет, заступитесь!..» Ха-ха-ха. На тебе ключи, на вот счеты, изволь командовать, требуй отчета от старухи: куда всё растранжирила, отчего избы развалились?.. Поди-ка, в городе всё малиновские мужики под окошками побираются… Ха-ха-ха! А у дядюшки-опекуна там, в новом имении, я чаю, мужики в смазных сапогах ходят да в красных рубашках; избы в два этажа… Да что ж ты, хозяин, молчишь? Что не спрашиваешь отчета? Позавтракай, а потом я тебе всё покажу.
После завтрака бабушка взяла большой зонтик, надела ботинки с толстой подошвой, голову прикрыла полотняным капором и пошла показывать Борису хозяйство.
– Ну, хозяин, смотри же, замечай, и чуть что неисправно, не давай потачки бабушке. Вот садик-то, что у окошек, я, видишь, недавно разбила, – говорила она, проходя чрез цветник и направляясь к двору. – Верочка с Марфинькой тут у меня всё на глазах играют, роются в песке. На няньку надеяться нельзя: я и вижу из окошка, что они делают. Вот подрастут, цветов не надо покупать: свои есть.
Они вошли на двор.
– Кирюшка, Еремка, Матрешка! Куда это все спрятались? – взывала бабушка, стоя посреди двора. – Жарко, что ли? Выдьте сюда кто-нибудь!
65
Вышла Матрешка и доложила, что Кирюшка и Еремка посланы в село за мужиками.
– Вот Матрешка: помнишь ли ты ее? – говорила бабушка. – А ты подойди, дура, что стоишь? Поцелуй ручку у барина: ведь это внучек.
– Оробела, барыня, не смею! – сказала Матрена, подходя к барину.
Он стыдливо обнял ее.
– Это новый флигель, бабушка: его не было, – сказал Борис.
– Заметил! Да, да, помнишь старый? Весь сгнил, щели в полу в ладонь, чернота, копоть, а теперь вот посмотри!
Они вошли в новый флигель. Бабушка показала ему переделки в конюшнях, показала и лошадей, и особое отделение для птиц, и прачечную, даже хлевы.
– Старой кухни тоже нет; вот новая, нарочно выстроила отдельно, чтоб в дому огня не разводить и чтоб людям не тесно было. Теперь у всякого и у всякой свой угол есть, хоть маленький, да особый. Вот здесь хлеб, провизия; вот тут погреб новый, подвалы тоже заново переделаны.
– Ты что тут стоишь? – оборотилась она к Матрене, – поди скажи Егорке, чтоб он бежал в село и сказал старосте, что мы сами идем туда.
В саду Татьяна Марковна отрекомендовала ему каждое дерево и куст, провела по аллеям, заглянула с ним в рощу с горы, и наконец они вышли в село. Было тепло, и озимая рожь плавно волновалась от тихого полуденного ветерка.
– Вот внук мой, Борис Павлыч! – сказала она старосте. – Что, убирают ли сено, пока горячо на дворе? Пожалуй, дожди после жары пойдут. Вот барин, настоящий барин приехал, внук мой! – говорила она мужикам. – Ты видал ли его, Гараська? Смотри же, какой он! А это твой, что ли, теленок во ржи, Илюшка? – спрашивала при этом, потом мимоходом заглянула на пруд.
– Опять на деревья белье вешают! – гневно заметила она, обратясь к старосте. – Я велела веревку протянуть. Скажи слепой Агашке: это она всё любит на иву рубашки вешать! сокровище! Обломает ветки!..
– Веревки такой длинной нет, – сонно отозвался староста, – ужо надо в городе купить…
66
– Что ж не скажешь Василисе: она доложила бы мне. Я всякую неделю езжу: давно бы купила.
– Я сказывал; да забывает – или говорит: «Не стоит барыню тревожить».
Бабушка завязала на платке узелок. Она любила говорить, что без нее ничего не сделается, хотя, например, веревку мог купить всякий. Но Боже сохрани, чтоб она поверила кому-нибудь деньги.
Хотя она была не скупа, но обращалась с деньгами с бережливостью; перед издержкой задумывалась, была беспокойна, даже сердита немного; но, выдав раз деньги, тотчас же забывала о них, и даже не любила записывать; а если записывала, так только для того, по ее словам, чтоб потом не забыть, куда деньги дела, и не испугаться. Пуще всего она не любила платить вдруг много, большие куши.
Кроме крупных распоряжений, у ней жизнь кишела маленькими заботами и делами. То она заставит девок кроить, шить, то чинить что-нибудь, то варить, чистить. «Делать всё самой» она называла смотреть, чтоб всё при ней делали.
Она собственно не дотронется ни до чего, а старчески-грациозно подопрет одной рукой бок, а пальцем другой повелительно указывает, что как сделать, куда поставить, убрать.
Звеневшие ключи были от домашних шкапов, сундуков, ларцов и шкатулок, где хранились старинное богатое белье, полотна, пожелтевшие драгоценные кружева, брильянты, назначавшиеся внучкам в приданое, а главное – деньги. От чая, сахара, кофе и прочей провизии ключи были у Василисы.
Распорядившись утром по хозяйству, бабушка, после кофе, стоя сводила у бюро счеты, потом садилась у окон и глядела в поле, следила за работами, смотрела, что делалось на дворе, и посылала Якова или Василису, если на дворе делалось что-нибудь не так, как ей хотелось.
Потом, если нужно, ехала в ряды и заезжала с визитами в город, но никогда не засиживалась, а только заглянет минут на пять и сейчас к другому, к третьему, и к обеду домой.
Не то так принимала сама визиты, любила пуще всего угощать завтраками и обедами гостей. Еще ни одного человека не выпустила от себя, сколько ни живет
67
бабушка, не напичкав его чем-нибудь во всякую пору, утром и вечером.
После обеда бабушка, зимой, сидя у камина, часто задумчиво молчала, когда была одна. Она сидела беспечной барыней, в красивой позе, с средоточенной будто бы мыслью или каким-то глубоким воспоминанием – и любила тогда около себя тишину, оставаясь долго в сумерках одна. Лето проводила в огороде и саду: здесь она позволяла себе, надев замшевые перчатки, брать лопатку, или грабельки, или лейку в руки, и, для здоровья, вскопает грядку, польет цветы, обчистит какой-нибудь куст от гусеницы, снимет паутину с смородины и, усталая, кончит вечер за чаем, в обществе Тита Никоныча Ватутина, ее старинного и лучшего друга, собеседника и советника.