Она засмеялась.

– Вы неисправимы, cousin, – сказала она. – Всякую другую вы поневоле заставите кокетничать с вами. Но я не хочу и прямо скажу вам: нет.

– Следовательно, вам и бояться нечего ввериться мне! – с унынием договорил он.

– Parole d’honneur56, мне нечего вверять.

144

– Ах, есть, кузина!

– Что же такое хотите вы, чтоб я вверила вам, dites positivement1.

– Хорошо: скажите, чувствуете ли вы какую-нибудь перемену с тех пор, как этот Милари…

Она сделала движение, и лицо опять менялось у нее из дружеского на принужденное и холодное.

– Нет, нет, pardon – я не назову его… с тех пор, хочу я сказать, как он появился, стал ездить в дом…

– Послушайте, cousin… – начала она и остановилась на минуту, затрудняясь, по-видимому, продолжать, – положим, если б… enfin si c’était vrai2 – это быть не может, – скороговоркой, будто в скобках, прибавила она, – но что… вам… за дело после того, как…

Он вспыхнул:

– Что за дело! – вдруг горячо перебил он, делая большие глаза. – Что за дело, кузина! Вы снизойдете до какого-нибудь parvenu3, до какого-то Милари, итальянца, вы, Пахотина, блеск, гордость, перл нашего общества! Вы… вы! – с изумлением, почти с ужасом повторял он.

А она с изумлением смотрела на него, как он весь внезапно вспыхнул, какие яростные взгляды метал на нее.

– Но он, во-первых, граф… а не parvenu… – сказала она.

– Купленный или украденный титул! – возражал он в пылу. – Это один из тех пройдох, что, по словам Лермонтова, приезжают сюда «на ловлю счастья и чинов», втираются в большие дома, ищут протекции женщин, протираются в службу и потом делаются гран-сеньорами. Берегитесь, кузина, мой долг оберечь вас! Я вам родственник!

Всё это он говорил чуть не с пеной у рта.

– Никто ничего подобного не заметил за ним! – с возрастающим изумлением говорила она, – и если папá и mes tantes принимают его…

– Папá и mes tantes! – с пренебрежением повторил он, – много знают они: послушайте их!

– Кого же слушать: вас?

145

Она улыбнулась.

– Да, кузина, и я вам говорю: остерегайтесь! Это опасные выходцы: может быть, под этой интересной бледностью, мягкими кошачьими манерами кроется бесстыдство, алчность и бог знает что! Он компрометирует вас…

– Но он везде принят, он очень скромен, деликатен, прекрасно воспитан…

– Всё это вы видите в своем воображении, кузина, – поверьте!

– Но вы его не знаете, cousin! – возражала она с полуулыбкой, начиная наслаждаться его внезапной раздражительностью.

– Довольно мне одной минуты было, чтоб разглядеть, что это один из тех chevaliers d’industrie1, которые сотнями бегут с голода из Италии, чтобы поживиться…

– Он артист, – защищала она, – и если он не на сцене, так потому, что он граф и богат… c’est un homme distingué2.

– А! вы защищаете его – поздравляю! Так вот на кого упали лучи с высоты Олимпа! Кузина! кузина! на ком вы удостоили остановить взоры! Опомнитесь, ради Бога! Вам ли, с вашими высокими понятиями, снизойти до какого-то безвестного выходца, может быть, самозванца-графа…

Она уже окончательно развеселилась и, казалось, забыла свой страх и осторожность.

– А Ельнин? – вдруг спросила она.

– Что Ельнин? – спросил и он, внезапно остановленный ею. – Ельнин – Ельнин… – замялся он, – это детская шалость, институтское обожание. А здесь страсть, горячая, опасная!

– Что же: вы бредили страстью для меня – ну, вот я страстно влюблена, – смеялась она. – Разве мне не всё равно идти туда (она показала на улицу), что с Ельниным, что с графом? Ведь там я должна «увидеть счастье, упиться им»!

Райский стиснул зубы, сел на кресло и злобно молчал. Она продолжала наслаждаться его положением.

«Уф!» – говорил он, мучаясь, волнуясь, не оттого, что его поймали и уличили в противоречии самому

146

себе, не оттого, что у него ускользала красавица-Софья, а от подозрения только, что счастье быть любимым выпало другому. Не будь другого, он бы покойно покорился своей судьбе.

А она смотрела на него с торжеством, так ясно, покойно. Она была права, а он запутался.

– Что же, cousin, чему я должна верить: им ли? – она указала на предков, – или, бросив всё, не слушая никого, вмешаться в толпу и жить «новою жизнью»?

– И тут вы остались верны себе! – возразил он вдруг с радостью, хватаясь за соломинку, – завет предков висит над вами: ваш выбор пал всё-таки на графа! Ха-ха-ха! – судорожно засмеялся он. – А остановили ли бы вы внимание на нем, если б он был не граф? Делайте, как хотите! – с досадой махнул он рукой. – Ведь… «что мне за дело?» – возразил он ее словами. – Я вижу, что он, этот homme distingué, изящным разговором, полным ума, новизны, какого-то трепета, уже тронул, пошевелил и… и… да, да?

Он принужденно засмеялся.

– Что ж, прекрасно! Италия, небо, солнце и любовь… – говорил он, качая в волнении ногой.

– Да, помните, в вашей программе было и это, – заметила она, – вы посылали меня в чужие края, даже в чухонскую деревню, и там, «наедине с природой»… По вашим словам, я должна быть теперь счастлива? – дразнила она его. – Ах, cousin! – прибавила она и засмеялась, потом вдруг сдержала смех.

Он исподлобья смотрел на нее. Она опять становилась задумчива и холодна; опять осторожность начала брать верх.

– Успокойтесь: ничего этого нет, – сказала она кротко, – и мне остается только поблагодарить вас за этот новый урок, за предостережение. Но я в затруднении теперь, чему следовать: тогда вы толкали туда, на улицу – теперь… боитесь за меня. Что же мне, бедной, делать?.. – с комическим послушанием спросила она.

Оба молчали.

– Я возьму портрет с собой, – вдруг сказал он.

– Зачем? Вы говорили, что готовите мне подарок.

– Нет, я переделаю: я сделаю из него… грешницу…

Она опять засмеялась.

– Делайте, что хотите, cousin, Бог с вами!

– И с вами тоже!.. Но… кузина…

147

Он остановился: у него вдруг отошло от сердца. Он засмеялся добродушно, не то над ней, не то над собой.

– Но… но… ужели мы так расстанемся: холодно, с досадой, не друзьями?.. – вдруг прорвалось у него, и досада миновала. Он, встав, протянул к ней руки, и глаза опять с упоением смотрели на нее. Ему не то чтобы хотелось дружбы, не то чтобы сердце развернулось к прежним, добрым чувствам. А зародыш впечатления еще не совсем угас, еще искра тлела, и его влекло к ней, пока он ее видел. В голосе у него всё еще слышалась робкая дрожь. Говорила вместе и доброта, прирожденная его душе, где не упрочивались никогда дурные чувства.

– Друзьями! Как вы поступили с моей дружбой?.. – упрекнула она.

– Дайте, возвратите ее, кузина, – умолял он, – простите немножко… влюбленного в вас cousin, и прощайте!

Он поцеловал у ней руку.

– Разве я не увижу вас больше? – живо спросила она.

– За этот вопрос дайте еще руку. Я опять прежний Райский и опять говорю вам: любите, кузина, наслаждайтесь, помните, что я вам говорил вот здесь… Только не забывайте до конца Райского. Но зачем вы полюбили… графа? – с улыбкой, тихо прибавил он.

– Вы опять свое «любить»!..

– Полноте притворяться, полноте! Бог с вами, кузина: что мне за дело? Я закрываю глаза и уши, я слеп, глух и нем, – говорил он, закрывая глаза и уши. – Но если, – вдруг прибавил он, глядя прямо на нее, – вы почувствуете всё, что я говорил, предсказывал, что, может быть, вызвал в вас… на свою шею – скажете ли вы мне?.. я стою этого.

– Вы напрашиваетесь на «оскорбление»?

– Нужды нет, я буду героем, рыцарем дружбы, первым из кузеней! Подумав, я нахожу, что дружба кузеней и кузин очень приятная дружба, и принимаю вашу.

– A la bonne heure!1 – сказала она, протягивая ему руку, – и если я почувствую что-нибудь, что вы

148

предсказывали, то скажу вам одним или никогда никому и ничего не скажу. Но этого никогда не будет и быть не может! – торопливо добавила она. – Довольно, cousin, вон карета подъехала: это тетушки.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: