– Какой Нил Андреич?
– А помнишь: председатель в палате? Мы с тобой заезжали к нему, когда ты после гимназии приехал сюда, – и не застали. А потом он в деревню уехал; ты
170
его и не видал. Тебе надо съездить к нему: его все уважают и боятся, даром что он в отставке…
– Черт с ним! Что мне за дело до него! – сказал Райский.
– Ах, Борис, Борис – опомнись! – сказала почти набожно бабушка. – Человек почтенный…
– Чем же он почтенный?
– Старый, серьезный человек, со звездой!
Райский засмеялся.
– Чему смеешься?
– Что значит «серьезный»? – спросил он.
– Говорит умно, учит жить, не запоет: ти, ти, ти да та, та, та. Строгий: за дурное осудит! Вот что значит серьезный.
– Все эти «серьезные» люди – или ослы великие, или лицемеры! – заметил Райский. – «Учит жить»: а сам он умеет ли жить?
– Еще бы не умел! нажил богатство, вышел в люди…
– Иной думает у нас, что вышел в люди, а в самом-то деле он вышел в свиньи…
Марфинька засмеялась.
– Не люблю, не люблю, когда ты так дерзко говоришь! – гневно возразила бабушка. – Ты во что сам вышел, сударь: ни Богу свеча, ни черту кочерга! А Нил Андреич все-таки почтенный человек, что ни говори: узнает, что ты так небрежно имением распоряжаешься – осудит! И меня осудит, если я соглашусь взять: ты сирота…
– Вы мне когда-то говорили, что он племянницу обобрал, в казне воровал, – и он же осудит…
– Помолчи, помолчи об этом, – торопливо отозвалась бабушка, – помни правило: «Язык мой – враг мой, прежде ума моего родился!»
– Разве я маленький, что не вправе отдать кому хочу, еще и родственницам? Мне самому не надо, – продолжал он, – стало быть, отдать им – и разумно, и справедливо.
– А если ты женишься?
– Я не женюсь.
– Почем знать? Какая-нибудь встреча… вон здесь есть богатая невеста… Я писала тебе…
– Мне не надо богатства!
– Не надо богатства: что городит! Жену ведь надо?
– И жену не надо.
171
– Как не надо? Как же ты проживешь? – спросила она недоверчиво.
Он засмеялся и ничего не сказал.
– Пора, Борис Павлович, – сказала она, – вон в виске седина показывается. Хочешь, посватаю? А какая красавица, как воспитана!
– Нет, бабушка, не хочу!
– Я не шучу, – заметила она, – у меня давно было в голове.
– И я не шучу, у меня никогда в голове не было.
– Ты хоть познакомься!
– И знакомиться не стану.
– Женитесь, братец, – вмешалась Марфинька, – я бы стала нянчить детей у вас… я так люблю играть с ними.
– А ты, Марфинька, думаешь выйти замуж?
Она покраснела.
– Скажи мне правду, на ухо, – говорил он.
– Да… иногда думаю.
– Когда же иногда?
– Когда детей вижу: я их больше всего люблю…
Райский засмеялся, взял ее за обе руки и прямо смотрел ей в глаза. Она покраснела, ворочалась то в одну, то в другую сторону, стараясь не смотреть на него.
– Ты послушай только: она тебе наговорит! – приговаривала бабушка, вслушавшись и убирая счеты. – Точно дитя: что на уме, то и на языке!
– Я очень люблю детей, – оправдывалась она, смущенная, – мне завидно глядеть на Надежду Никитишну: у ней семь человек… Куда ни обернись, везде дети. Как это весело! Мне бы хотелось побольше маленьких братьев и сестер, или хоть чужих деточек. Я бы и птиц бросила, и цветы, музыку, всё бы за ними ходила. Один шалит, его в угол надо поставить, тот просит кашки, этот кричит, третий дерется; тому оспочку надо привить, той ушки пронимать, а этого надо учить ходить… Что может быть веселее! Дети – такие милые, грациозные от природы, смешные, добрые, хорошенькие!
– Есть и безобразные, – сказал Райский, – разве ты и их любила бы?..
– Есть больные, – строго заметила Марфинька, – а безобразных нет! Ребенок не может быть безобразен. Он еще не испорчен ничем.
172
Всё это говорила она с жаром, почти страстно, так что ее грациозная грудь волновалась под кисеей, как будто просилась на простор.
– Какой идеал жены и матери! Милая Марфинька – сестра! Как счастлив будет муж твой!
Она стыдливо села в угол.
– Она всё с детьми: когда они тут, ее не отгонишь, – заметила бабушка, – поднимут шум, гам, хоть вон беги!
– А есть у тебя кто-нибудь на примете, – продолжал Райский, – жених какой-нибудь?..
– Что это ты, мой батюшка, опомнись? Как она без бабушкина спроса будет о замужестве мечтать?
– Как, и мечтать не может без спроса?
– Конечно, не может.
– Ведь это ее дело.
– Нет, не ее, а пока бабушкино, – заметила Татьяна Марковна. – Пока я жива, она из повиновения не выйдет.
– Зачем это вам, бабушка?
– Что зачем?
– Такое повиновение: чтоб Марфинька даже полюбить без вашего позволения не смела?
– Выйдет замуж, тогда и полюбит.
– Как «выйдет замуж и полюбит»: полюбит и выйдет замуж, хотите вы сказать!
– Хорошо, хорошо, это у вас там так, – говорила бабушка, замахав рукой, – а мы здесь прежде осмотрим, узнаем, что за человек, пуд соли съедим с ним, тогда и отдаем за него.
– Так у вас еще не выходят девушки, а отдают их – бабушка! Есть ли смысл в этом…
– Ты, Борюшка, пожалуйста, не учи их этим своим идеям!.. Вон, покойница мать твоя была такая же… да и сошла прежде времени в могилу!
Она вздохнула и задумалась.
«Нет, это всё надо переделать! – сказал он про себя… – Не дают свободы – любить. Какая грубость! А ведь добрые, нежные люди! Какой еще туман, какое затмение в их головах!»
– Марфинька! Я тебя просвещу! – обратился он к ней. – Видите ли, бабушка: этот домик, со всем, что здесь есть, как будто для Марфиньки выстроен, – сказал Райский, – только детские надо надстроить. Люби,
173
Марфинька, не бойся бабушки. А вы, бабушка, мешаете принять подарок!
– Ну, добро, посмотрим, посмотрим, – сказала она, – если не женишься сам, так как хочешь, на свадьбу подари им кружева, что ли: только чтобы никто не знал, пуще всего Нил Андреич… надо втихомолку…
– Свободный, разумный и справедливый поступок – втихомолку! Долго ли мы будем жить, как совы, бояться света дневного, слушать совиную мудрость Нилов Андреевичей!..
– Шш! Ш-ш! – зашипела бабушка, – услыхал бы он! Человек он старый, заслуженный, а главное серьезный! Мне не сговорить с тобой – поговори с Титом Никонычем. Он обедать придет, – прибавила Татьяна Марковна.
«Странный, необыкновенный человек! – думала она. – Всё ему нипочем, ничего в грош не ставит! Имение отдает, серьезные люди у него – дураки, себя несчастным называет! Погляжу еще, что будет!»
III
Райский взял фуражку и собрался идти в сад. Марфинька вызвалась показать ему всё хозяйство: и свой садик, и большой сад, и огород, цветник, беседки.
– Только в лес боюсь; я не хожу с обрыва, там страшно, глухо! – говорила она. – Верочка приедет, она проводит вас туда.
Она надела на голову косынку, взяла зонтик и летала по грядкам и цветам, как сильф, блестя красками здоровья, веселостью серо-голубых глаз и летним нарядом из прозрачных тканей. Вся она казалась сама какой-то радугой из этих цветов, лучей, тепла и красок весны.
Борис видел всё это у себя в уме и видел себя, задумчивого, тяжелого. Ему казалось, что он портит картину, для которой ему тоже нужно быть молодому, бодрому, живому, с такими же, как у ней, налитыми жизненной влагой глазами, с такой же резвостью движений.
Ему хотелось бы рисовать ее бескорыстно, как артисту, без себя, вот как бы нарисовал он, например,
174
бабушку. Фантазия услужливо рисовала ее во всей старческой красоте: и выходила живая фигура, которую он наблюдал покойно, объективно.
А с Марфинькой это не удавалось. И сад, казалось ему, хорош оттого, что она тут. Марфинька реяла около него, осматривала клумбы, поднимала головку то у того, то у другого цветка.
– Вот этот розан вчера еще почкой был, а теперь посмотрите, как распустился, – говорила она, с торжеством показывая ему цветок.