Он молчал.
– Братец!
Он всё молчал.
– Что вы молчите?
Он пошевелился было и опять онемел, мечтая о возможности постоянного счастья, держа это счастье в руках и не желая выпустить.
Она зевнула до слез.
– Как тепло! – сказала она. – Я прошусь иногда у бабушки спать в беседку – не пускает. Даже и в комнате велит окошко запирать.
Он ни слова.
«Всё молчит: как привыкнешь к нему?» – подумала она и беспечно опять склонилась головой к его голове, рассеянно пробегая усталым взглядом по небу, по сверкавшим сквозь ветви звездам, глядела на темную массу
257
леса, слушала шум листьев и задумалась, наблюдая, от нечего делать, как под рукой у нее бьется в левом боку у Райского.
«Как странно! – думала она, – отчего это у него так бьется? А у меня? – и приложила руку к своему боку, – нет, не бьется!»
Потом хотела привстать, но почувствовала, что он держит ее крепко. Ей стало неловко.
– Пустите, братец! – шепотом, будто стыдливо, сказала она. – Пора домой!
Ему всё жаль было выпустить ее, как будто он расставался с ней навсегда.
– Больно, пустите… – говорила Марфинька с возрастающей тоской, напрасно порываясь прочь, – ах, как неловко!
Наконец она наклонилась и вынырнула из-под рук.
Он тяжело вздохнул.
– Что с вами? – раздался ее детский, покойный голос над ним.
Он поглядел на нее, вокруг себя и опять вздохнул, как будто просыпаясь.
– Что с вами? – повторила она, – какие вы странные!
Он вдруг отрезвился, взглянул с удивлением на Марфиньку, что она тут, осмотрелся кругом и быстро встал со скамейки. У него вырвался отчаянный: «Ах!»
Она положила было руку ему на плечо, другой рукой поправила ему всклокочившиеся волосы и хотела опять сесть рядом.
– Нет, пойдем отсюда, Марфинька! – в волнении сказал он, устраняя ее.
– Какие вы странные: на себя не похожи! Не болит ли голова?
Она дотронулась рукой до его лба.
– Не подходи близко, не ласкай меня! Милая сестра! – сказал он, целуя у нее руку.
– Как же не ласкать, когда вы сами так ласковы! Вы такой добрый, так любите нас. Дом, садик подарили, а я что за статуя такая!..
– И будь статуей! Не отвечай никогда на мои ласки, как сегодня…
– Отчего?
– Так; у меня иногда бывают припадки… тогда уйди от меня.
258
– Не дать ли вам чего-нибудь выпить? У бабушки гофманские капли есть. Я бы сбегала: хотите?
– Нет, не надо. Но ради Бога, если я когда-нибудь буду слишком ласков или другой также, этот Викентьев, например…
– Смел бы он! – с удивлением сказала Марфинька. – Когда мы в горелки играем, так он не смеет взять меня за руку, а ловит всегда за рукав! Что выдумали: Викентьев! Позволила бы я ему!
– Ни ему, ни мне, никому на свете… помни, Марфинька, это: люби, кто понравится, но прячь это глубоко в душе своей, не давай воли ни себе, ни ему, пока… позволит бабушка и отец Василий. Помни проповедь его…
Она молча слушала и задумчиво шла подле него, удивляясь его припадку, вспоминая, что он перед тем за час говорил другое, и не знала, что подумать.
– Вот видите, а вы говорили… что… – начала она.
– Я ошибся: не про тебя то, что говорил я. Да, Марфинька, ты права: грех хотеть того, чего не дано, желать жить, как живут эти барыни, о которых в книгах пишут. Боже тебя сохрани меняться, быть другою! Люби цветы, птиц, занимайся хозяйством, ищи веселого окончания и в книжках, и в своей жизни…
– Это не глупо… любить птиц: вы не смеетесь, вы это правду говорите? – робко спрашивала она.
– Нет, нет, ты перл, ангел чистоты… ты светла, чиста, прозрачна…
– Прозрачна? – смеялась она, – насквозь видно?
– Ты… ты…
Он в припадке восторга не знал, как назвать ее.
– Ты вся – солнечный луч! – сказал он, – и пусть будет проклят, кто захочет бросить нечистое зерно в твою душу! Прощай! Никогда не подходи близко ко мне, а если я подойду – уйди!
Он подошел к обрыву.
– Куда же вы? Пойдемте, ужинать скоро и спать…
– Я не хочу ни ужинать, ни спать.
– Опять вы от ужина уходите: смотрите, бабушка…
Она не кончила фразы, как Райский бросился с обрыва и исчез в кустах.
«Боже мой! – думал он, внутренне содрогаясь, – полчаса назад я был честен, чист, горд; полчаса позже этот святой ребенок превратился бы в жалкое создание,
259
а “честный и гордый” человек в величайшего негодяя! Гордый дух уступил бы всемогущей плоти; кровь и нервы посмеялись бы над философией, нравственностью, развитием! Однако дух устоял, кровь и нервы не одолели: честь, честность спасены…»
«Чем? – спросил он себя, останавливаясь над рытвиной. – Прежде всего… силой моей воли, сознанием безобразия… – начал было он говорить, выпрямляясь, – нет, нет, – должен был сейчас же сознаться, – это пришло после всего, а прежде чем? Ангел-хранитель невидимо ограждал? бабушкина судьба берегла ее? или… что?» Что бы ни было, а он этому загадочному «или» обязан тем, что остался честным человеком. Таилось ли это «или» в ее святом, стыдливом неведении, в послушании проповеди отца Василья или, наконец, в лимфатическом темпераменте – всё же оно было в ней, а не в нем…
– О, как скверно! как скверно! – твердил он, перескочив рытвину и продираясь между кустов на приволжский песок.
Марфинька долго смотрела вслед ему, потом тихо, задумчиво пошла домой, срывая машинально листья с кустов и трогая по временам себя за щеки и уши.
– Как разгорелись, я думаю, красные! – шептала она. – Отчего он не велел подходить близко, ведь он не чужой? А сам так ласков… Вон как горят щеки!
Она прикладывала руку то к одной, то к другой щеке.
Бабушка начала ворчать, что Райский ушел от ужина. Молча, втроем, с Титом Никонычем, отужинали и разошлись.
Марфинька, обыкновенно всё рассказывавшая бабушке, колебалась, рассказать ли ей или нет о том, что брат навсегда отказался от ее ласк, и кончила тем, что ушла спать, не рассказавши. Собиралась не раз, да не знала, с чего начать. Не сказала также ничего и о припадке «братца», легла пораньше, но не могла заснуть скоро: щеки и уши всё горели.
Наконец, пролежав напрасно, без сна, с час в постели, она встала, вытерла лицо огуречным рассолом, что делала обыкновенно от загара, потом перекрестилась и заснула.
260
XIV
Райский нижним берегом выбрался на гору и дошел до домика Козлова. Завидя свет в окне, он пошел было к калитке, как вдруг заметил, что кто-то перелезает через забор, с переулка в садик.
Райский подождал в тени забора, пока тот перескочил совсем. Он колебался, на что ему решиться, потому что не знал, вор ли это или обожатель Ульяны Андреевны, какой-нибудь m-r Шарль, – и потому боялся поднять тревогу.
Подумав, он, однако, счел нужным следить за незнакомцем: для этого последовал его примеру и также тихо перелез через забор.
Тот прокрадывался к окнам, Райский шел за ним и остановился в нескольких шагах. Незнакомец приподнялся до окна Леонтья и вдруг забарабанил, что есть мочи, в стекло.
«Это не вор… это, должно быть – Марк!» – подумал Райский и не ошибся.
– Философ! отворяй! Слышишь ли ты, Платон! – говорил голос. – Отворяй же скорей!
– Обойди с крыльца! – глухо, из-за стекла, отозвался голос Козлова.
– Куда еще пойду я на крыльцо, собак будить? Отворяй!
– Ну, постой; экой какой! – говорил Леонтий, отворяя окно.
Марк влез в комнату.
– Это кто еще за тобой лезет? Кого ты привел? – с испугом спросил Козлов, пятясь от окна.
– Никого я не привел – что тебе чудится… Ах, в самом деле, лезет кто-то…
Райский в это время вскочил в комнату.
– Борис, и ты? – сказал с изумлением Леонтий. – Как вы это вместе сошлись?
Марк мельком взглянул на Райского и обратился к Леонтью.
– Дай мне скорее другие панталоны, да нет ли вина? – сказал он.