Конюхи подвели к крылечку наших лошадей. Все вышли садиться.

— Кто идет направо? — спросил Алеев.

— Мы, — отвечали несколько голосов.

— Сколько вас?

— Одиннадцать свор.

— Ну, отделяйтесь!

Охотники разделились на две половины: одна ушла направо, другая примкнула к нам.

К девяти часам были у острова. Борзятники начали занимать места; Бацов, я и Владимирец отправились смотреть, как Феопен заводит стаю.

На лужайке, вдавшейся клином в болотную чащугу, сидели в тесном кружке разомкнутые гончие, тут же были две оседланные лошади, Пашка и Феопен; ловчий наш лежал на лугу, опершись на локоть, в каком-то полудремотном состоянии, и держал в руке березовую тавлинку[233], подле него были брошены рог, охотничий нож и длинный шест. Налево протекал один из рукавов реки; за ним — зыбкая трясина, а дальше — камыш.

— Что? Еще не утыкались? — спросил нас Феопен.

— Нет еще, — отвечали мы. — Крайние на местах, а те еще расстанавливаются.

— Пашутка, глянь, как там у них?

Пашка вскочил на лошадь и помчался. Вскоре он прискакал назад и донес своему дядюшке, что своры обеих половин на местах. В то же мгновение долетел до нас короткий звук рожка. Гончие встрепенулись и подняли уши.

— Ну, кличут на ердань[234]! — проговорил наш ловчий, вставая с места, и, скинувши балахон, передал его Пашке — вторачивать. Оставшись в одной куртке и длинных сапогах, он принялся перевязывать голенища веревочками.

— Табачок-то прибрать поближе к носу; неравно — не отсырел бы, — прибавил, он, кончая перевязку, и, отсыпав из тавлинки в бумажку, положил ее в картуз.

— Пашутка, ты до помычки останься тут, нос к полю, береги лево да осторожней сбивай — не оттопал бы какого… Счастливо оставаться, — прибавил он нам, вскидывая рог за плечи, и с пятиаршинным шестом в руке отправился прямо в реку. Очутившись по грудь в воде, он крякнул и подсвистнул к себе стаю; собаки затопали на берегу и, подбуженные Пашкой, с писком и визгом начали прыгать в холодную воду и поплыли вслед за своим пестуном.

Так учинилась первая переправа. Очутившись на берегу, Феопен принял направо трясиною; собаки молча пошли по пятам его гуськом, одна за другой, и скрылись вместе с ним в камыше.

— А для чего он потащил с собой этот шест? — спросил я у Пашки.

— Как же, сударь, без него нельзя! В плавунах по нем грудью перепалзывает; а иной случится в продушину попасть, — с головой всосет! А как шест под мышкой, ну, и не даст потонуть человеку: на него опрется и вылезет…

— Вот она, охота пуще неволи! — заключил Владимирец.

Мы поехали к месту на полных рысях; охотники, стоя саженях во сту друг от друга, окаймили остров длинной цепью и были все на виду; перед нами лежала такая ровная и чистая луговина, что на ней можно было свободно счесть даже гусиные перышки. Я стал возле Атукаева; налево от него был Ларка-стремянный, направо стоял Алеев, имея с правой руки стремянного Ваську, с его лихой сворой. Странно мне было видеть первый раз, что из шести своих собак Алеев не имел ни одной на своре: все они разместились и лежали вокруг его лошади. У Васьки знаменитый его Чернопегий лежал тоже на свободе, у остальных охотников собаки все до одной были на сворах. Бацов, как не действующий, стал около Алеева; Владимирец отъехал далеко к другим охотникам.

Долго, однако ж, простояли мы после этого, ожидая, что вот-вот начнется гоньба. Я зажег и искурил до половины толстую сигару, но в острове все-таки было тихо, как в могиле, только одни синицы перепархивали вдоль опушки. Стало скучно.

— Что ж это? — спросил я, потеряв терпение.

— А то же, — отвечал граф, — что это заводит стаю Феопен, а не кто-нибудь другой! Вот, слушай и замечай, если у него хоть одна пойдет в добор: этот черт сядет со всеми прямо на матку!… Чу!

С этим словом я дрогнул в седле.

В острове в один миг, как будто упавшая в пропасть, взревела стая. Но что это были за звуки! Это был не взбрех, не лай, не рев-это прорвалась какая-то пучина, полилась одна непрерывная плакучая нота, слитая из двадцати голосов: она выражала что-то близкое к мольбе о пощаде, в ней слышался какой-то предсмертный крик тварей, гаснущих, истаивающих в невыносимых муках. Кто не слыхал гоньбы братовской стаи, тот может вообразить только одно: как должна кричать собака, когда из нее медленно тянут жилы или сдирают с живой кожу…

Загудел рог с двумя перебоями; сигнал этот сказал нам: «я стал на гнездо!» — и вслед за тем голос этого колдуна повершил всю стаю:

— Слу-у-ша-ай! Вались к нему! Эх, дети мои!. О-го-го-го!

Сам сатана, вселясь в плоть и кровь человека, не зальется и не крикнет таким голосом! Нет, буква мертва и не певуча для выражения этих, не для нее изготовленных, песен…

«Так-то они пищат! Так вот он, тот ловчий!» — думал я и чувствовал, что меня треплет лихорадка.

— Слышал? — спросил меня Атукаев.

— Да… — протянул я, недоумевая, что сказать.

— Взгляни на Луку, — прибавил граф. Я досмотрел на Бацова: стоя сзади Алексея Николаевича, он утирал платком глаза.

— У-а! Влись к иму! У! — раздалось снова в болоте, и стая залилась еще зарче, пошла в разнобой: несколько голосов повели в нашу сторону.

Прямо на нас выкатил переярок.

— Стой, стой! — тихо приговаривал граф, силясь удержать свору. Увидя зверя, собаки рвались, становились на дыбы… Наконец, выждав волка на себя, граф отдал свору и начал травить; в то же время раздался голое Алеева:

— Назад! Лихач! Победим! Назад!

Но он опоздал: возревшись в волка, пять собак Алеева снеслись и накрыли его вместе с графскими собаками. Алексей Николаевич остался с одним Поражаем. Это обстоятельство породило случай, редкий в охоте.

Вслед за переярком две гончие вывели из острова огромного волка прямо на Алеева; из всех собак один только Поражай возрелся в зверя и, выждав его на себя, храбро понесся к нему навстречу: они схватились, поднялись на дыбы, сцепились зев в зев, расперлись и стали как вкопанные: ни волк, ни собака не трогались с места и не разнимали пасти. Следовало подать скорую помощь Поражаю, но взять ее было неоткуда: остальные собаки Алеева жадно теребили нашего волка и не внимали никаким призывам; Васька накрыл своей сворой прибылого[235] волка и тоже не видел происходившего; кричал и суетился один только Бацов; но ему не удалось промолвить порядком и десяти слов, как Алеев заскакал зверя и пошел к нему сзади, вынимая кинжал. Один миг — и кинжал этот вошел по ручку волку в пах: Поражай переместился в горло, и матерой волк в наших глазах был принят из-под одной собаки.

Управившись с делом, охотники подали один за другим три сигнала ловчему, что «зверь принят». Минут десять после того борзятники из различных пунктов извещали в рога о том же, и Феопен начал вызывать гончих из острова. На нашей стороне приняли восьмерых, на правой стороне затравили волчицу с тремя молодыми и двух переярков. Наконец подали позов: «Охотникам на съезд!» Я и Бацов поехали взглянуть на Феопена. Пашка носился по лугу и сбивал тех гончих, которые успели прорваться из острова. Рог ловчего гудел уже близ опушки. Когда мы уже подъехали к тенетам, Феопен только что вылез из трущобы и, стоя на лугу, гудел в рог безумолка; подле него собралась уже небольшая кучка собак; остальные одна за другой валились с различных сторон: одни ложились тотчас, свертывались в колечко и, вздрагивая, грели бока на солнушке; другие катались и вытирались о траву.

На Феопена страшно было смотреть: как видно, ему не один раз пришлось окунуться с головой, потому что на этой голове не было ни одного сухого волоса, и сверх того за правым ухом и на виске лежала лепешка болотной тины в виде пластыря; у ног его валялись мокрый картуз и бумажка с раствором табаку, вроде кофейной гущи.

— Ну, Феопен Иванович, — начал я, — мы присланы благодарить тебя от всего общества, а наше спасибо прими особняком.

вернуться

233

Тавлинка — берестяная табакерка.

вернуться

234

кличут на ердань… — то есть на купанье. По названию проруби (иордани, ердани), которую прорубают во льду для водосвятия на праздник крещенья (6 января).

вернуться

235

Прибылой — молодой зверь последнего помета.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: