Однако что слышу? Я слышу, как лязгают чужие пломбированные зубы, как рычит утробный дымный голос:
- Александров, где же культура, блядь, письма! Нет культуры, блядь, письма. Я спрашиваю себя: а где же культура, блядь, письма?!
"Е'твою мать!" - визжу я молча.
От ее обличающих слов у меня кровоточит сердце. Я готов собственными руками придушить болтливую фею. Она обманула меня. Она индифферентна ко мне и моему драматургическому письму, боюсь, что она совершенно фригидна, хотя мой друг и циник Вава Цава утверждает, что ее, труженицу подмостков, прошпокала в квадратно-гнездовую попку вся постановочная часть.
Я ему не верю. Мне стыдно, что дружу с таким грубым, клевещущим малым. Однако друзей не выбирают, их надо любить такими, какие они есть. Хотя профилактические беседы я с ним провожу.
- Во что ты, пошлый человек, веришь? - интересуюсь я.
- Я - интернационалист, - отвечает на это Цава, - и почти каждый день вношу свой посильный вклад в дружбу между народами.
- Это каким же образом?
- А таким, - объясняет мой товарищ, - утром просыпаешься с представительницей знойного юга, после обеда - с холодной северянкой, а засыпаешь под восточные сказки.
- И как это тебя, прагматик, на всех хватает? - удивляюсь я.
- Темперамент, дорогой, темперамент, - улыбается хитрожопенький южанин Вава. - Извини, меня ждут. - И уходит в мою же комнату, где раскинута его походная фотолаборатория и где томится очередная жертва, подпавшая под обаяние современного нувориша.
А я остаюсь в кухне работать. И работаю ответственно, как октябренок, и верю, как октябренок, что мой труд нужен родине.
В результате же получаю плюху от безграмотной старой сучки:
- ...а где же, блядь, культура, блядь, письма, блядь?
- Дай мне, - говорю я, - блядь.
- Что дать? - не понимает престарелая минетчица.
- Рукопись, - гордо отвечаю.
- Вы знаете... я здесь еще покажу...
- Спасибо-спасибо! - И в ужасе бросаю трубку.
Боже мой, злосчастная Белоусова, кажется, догадалась о моих намерениях проникнуть на мельпоменовские задворки посредством моей романтической любви к ней, потасканной потаскухе, или, как бы выразился точнее Цава, посредством полового сношения в перерыве между двумя театральными актами, то есть в антракте. И он прав, мой друг, за все надо платить. Даже за власть над другими.
Плата за власть.
Облака были осенние, ординарные. М., режиссер Первого революционного театра, прятал рафинированное лицо от мороси в твердую телячью кожу воротника комиссарской куртки - куртку подарил Величко. Он навел справки о Величко. О Величко он толком ничего не узнал. Или узнал все: человек с барбарисовыми от бессонницы глазами на вопрос отвел взгляд и ответил строго, что сведениями не располагает, но, прощаясь, щелкнул пальцами и улыбнулся, человек в ромбах; он совершил больше, чем подвиг, он щелкнул пальцами; щелк! - как выстрел. И теперь М., сдирая с птичьих плеч колом стоящий подарок комиссара, понимал: Величко нет. Он был и его нет, осталась лишь выскобленная донельзя телячья шкура. И это все? Нет, сохранилась газетка, и в ней - ор Величко: "Попробуйте изолировать ребят от таких событий, как процесс вредителей! Среди детей, которых я знаю, помилование вредителей вызвало целую бурю негодования. Как же так, предали страну, хотели обречь на голод рабочих и крестьян и не были расстреляны?"
М. увидел свои руки, они лежали, чужие, на столе, и в них пульсировала засиненная венами, умирающая кровь. Первое, что сделают, подумал он, перебьют пальцы; и услышал тишину. В его театре - и тишина? Разве можно расстрелять театр? Театр-труп? Он сжал пальцы, они еще могли душить; он стремительно бежал по темному коридору - никого-никого-никого, он выбегает на сцену. Никого? Но пиликает скрипка из оркестровой ямы конституционные звуки скрипичного смычка.
- Эй-е-е-е!.. Эй-е-е-е! - Крик ярости неистребим; театр нельзя расстрелять. - Эй-е-е-е!.. В яме?!. Кого хороните, душеприказчики!
- О! Мастер! О! Мэтр! Ты?.. - Из подпола карабкается Сигизмунд, он лыс, мясист, лоцмейстер оркестра; он добр и вечен. - О, люди! Люди сказали, у Мастера сердце! И я им поверил! Тьфу... Как я мог людям поверить? Какое может быть сердце?..
- Что сердце? Душшша!
- Вот-вот! Я в текущем моменте спрашиваю себя: Сигизмунд, где ж твоя душа? И имею на это ответ: ушла от страха в пятки. Тс-с-с!.. Но я ее грею, грею... - Наконец выползает на подмостки; ноги его обуты в валенки, большие, не по размеру. - И моему ревматизму по всему телу хорошо. И мне...
- Ты лучше скажи, золото мое, где актеры? Где?.. Почему я не вижу работы?.. Что пр-р-роисходит?.. Где театр?
- Что на это может сказать старый, глупый и бедный еврей Сигизмунд? Что он вообще может сказать? Он может сказать: когда взяли Рубинштейна из Большого, всем сделали предупреждение - враг народа, и я поверил: Рубик из Большого - враг; когда взяли Гордона из Малого, я тоже поверил - Гордон есть вредитель и саботажник; когда ж взяли Осю с Эстрады и сказали: Ося есть наймит иностранного капитала, тогда я сказал себе: Сигизмунд, вспомни пословицу.
Когда тебе один раз сказали, ты поверил; когда сказали то же самое второй раз, ты засомневался, когда же в третий раз... то же самое... Сигизмунд - может, ты уже враг народа?.. Ты сидишь в яме?.. И почему ты сидишь в яме?.. Кому ты выкопал эту яму?.. Себе?.. Ты всю жизнь сидишь в яме, и никто не знает, что ты там играешь... Может, ты давно уже играешь на руку врагов всего трудового народа? Никто ж не знает, что ты там пиликаешь на скрипочке или как ты там махаешь дирижерской палочкой. А если ты этой палочкой передаешь всяким вредным шпионам сведения о количестве красных командиров и бойцов на спектаклях? Ты этой палочкой считаешь сапоги и ботинки Красной Армии? И по этой обуви очень возможно просто считать, сколько в РККА танков, аэропланов, конской силы и сколько километров окопов прорыто вдоль всей границы...
М. идет по проходу партера к режиссерскому столику, он слушает и не слушает дирижера, он вспомнил и теперь знает, почему мертв театр. Он садится в кресло, включает лампу в изумрудном абажуре, дзинь-дзинь-дзинь изнеженный голос колокольчика.
Меня будут бить, подумал М., бить литыми резиновыми палками. Из меня будут выбивать звук. Дзинь-дзинь-дзинь. Вы агент царской охранки? Дзинь. Какого характера ведешь, блядь, политические разговоры? Дзинь. Совершаешь, враг народного искусства, порой неожиданные и вредные скачки от живой жизни в сторону классического прошлого? Дзинь.