Я не люблю ходить по городу. Он враждебен моему состоянию покоя и свободы. Когда на улице, то теряю и покой, и свободу. Свободу теряешь тут же, как только считаешь, что достиг ее. В толпе я превращаюсь в ничто. Я чувствую, как город пожирает меня, как слабеет воля, как ломит суставы, выворачиваемые ненавистью пассажиров общественного транспорта, как свежее лицо меняется на малоавтори- тетную личину.
Но тогда я выбрался в летний город. И с душевными, телесными мучениями перебрался в зал суда. О. Александрова была бы довольна моим примерным поведением. Зал был прохладен, судейское место напоминало надгробие. Торопились делопроизводительницы с кривыми ножками и мануфактурными мордашками. По углам шепелявили старушки. Люди с бесправными глазами садились на казенные стулья и лавки. Нахраписто пропел горн за окном - где-то рядом был готов к труду и обороне лагерь юных следопытов, чистых и уже восторженно патриотичных.
Потом всем сказали:
- Встать! Суд идет!
"Отрыв творческой практики режиссера М. от требований советской действительности, особенно усилившийся в последнее время, порочные формалистско-эстетические основы его сценической системы глубоко чужды советскому театру, борьба М. с реализмом в искусстве привела его и руководимый им театр к полному идейно-творческому провалу". Он поднял голову и увидел напряженное родное лицо Зинаиды.
- Тебе плохо?
- Хорошо.
- Я же тебя просила! Я тебя умоляла!
- Генеральная репетиция, родная.
- Как тебе не стыдно? Ты обещал...
- Обещал, да!.. Ты хочешь, чтобы я подох в постели?.. Мужчина не имеет права подыхать в постели!
- Прекрати! Тебе нельзя кричать.
- Теперь все можно, - сказал он.
- Что случилось?
- Ничего, - отмахнулся. - Позвонила какая-то сволочь и сказала: на меня донос...
- Что?
- Да, милый моему сердцу доносец... Что в нем?.. Что я агент царской охранки. И вредитель всему театральному делу, англо-французо-японо-литовский шпион!..
Зинаида горько засмеялась, старела на глазах, и он понял, что ее тоже убьют. Уже потом, когда его рядом не будет.
- Прости, - сказал М., - я не должен тебе всего этого говорить. Я тоже смеялся. Потом задумался: а вдруг я и есть агент и вредитель? А почему бы и нет?.. И не это самое страшное, родная, не это, я понял: у меня нет никаких доказательств, что я не агент и не вредитель. Нет у меня никаких доказательств, и все тут. Я кинулся сюда, в театр, чтобы найти здесь эти доказательства, а здесь никого нет. Пусто. Мертво. Что происходит?
Она его любила, она жила надеждой, что времена, когда все ищут черную кошку в темной комнате, а комната к тому же и пустая, закончатся. Но время продолжало раскачивать чугунный чудовищный маховик пролетарского принуждения.
- Ты знаешь, - проговорила Зинаида, - это даже не страшно. Это нельзя передать словами. Мы были у зала суда. Нас организовали туда. Мы попали в круговорот, в месиво, и кости твои хрустят, и лица, лица, лица. И все требуют смерти. Смерти! И лица одухотворенные, ты понимаешь, прекрасные лица. Такие, как на твоих спектаклях!
- Зинаида!
- Прости. Мне показалось: схожу с ума. Как все они. Одна тетка с ребенком... она спасала его - держала над головой. Ребенок визжал и без конца мочился... на лица... на лица. - Сталинская моча на лицах, тайно подумала она. И сказала: - Кошмарный сон.
- Это не сон, - ответил М.
- Все будет хорошо, родной? - говорила и не верила тому, что говорит. - И с этим доносом разберутся? Почему с нами будет плохо? С нами не будет плохо. Ты веришь?
- Верю. Я как никто верю! - И, подхватившись с кресла, стремительно направился к сцене. - Вер-р-рю! Всем!!! Начинаем генер-р-ральную! Чер-р-рт! Почему не начинаем генеральную?.. Всем готовность!.. Я жду! - И шел к сцене и думал: "Во что же я верю? Верю ли я, что Сталин - это Ленин сегодня? Верю ли величайшему человеку современности? Верю ли в его гениальность? Так верю ли я или не верю? - спрашивал себя М. и поднимался на сцену. - Боюсь, моя беда в том, что себе верю куда больше, чем малорослому божку, меченному мингрельской оспой".
Преступник был тщедушен, рассеян и улыбался залу приветливой улыбкой идиота. Я выслушал обвинения, которые ему инкриминировали, и мне стало дурно - я не верил своим статистским ушам: этот полуголодный ребенок, эта склизкая поросль, это сиповатое недоумение, рахитичное исчадие, этот случайный хлюп суки-судьбы совершил такое чудовищное преступление, что поверить в подобное не было никакой здравой возможности.
- Кулешов, - сказал судья, - вы согласны с заключительным обвинением?
- Согласен, - послушно ответил обвиняемый.
Сам я человек равнодушный и без должного уважения отношусь к проблемам социума. Меня волнуют собственные проблемы. И поэтому ненавижу, когда меня отвлекают по чепухе.
Правда, однажды, каюсь, позволил себе вычуру: трудиться в государственном учреждении по культуре. Более глупое занятие, как каждый день приходить туда, в это скопище бюрократических рыл, трудно было придумать. И главное, нельзя было опаздывать. Руководство кроило трагическую рожу и тукало по часам, словно все мы были заложниками и опаздывали на собственную казнь. Потом начиналась летучка - и эта еб'летучка продолжалась часами, вечность она, блядь, продолжалась!
- Что же это такое, товарищи? - возмущался начальник управления Поцгородинский. - Почему не посещаете театры? Это наша прямая обязанность. Вчера я, например, смотрел удивительный спектакль. Замечательный. Потрясающий. У меня комок в горле от увиденного. Я ночь не спал, у меня до сих пор душевное равновесие смещено.
- А будьте так добры, что же вы увидели? - вытягивал в изумлении минетные губки женский состав управления.
- Я видел такое, - отвечал небритый театролюб, - я видел спектакль по пьесе в стихах. Пьеса написана на основании реальных фактов биографии старшего сына Сталина. В пьесу включены документы, материалы из архивов гестапо и концлагерей, в которых содержался Яков Джугашвили.
- Что вы говорите? - удивлялся первый лизоблюд управления, нечистоплотный Колозюк.
- Да-да, - отвечали ему и всем нам, - в 1934 году Яков Джугашвили, поссорившись с отцом, приезжает...