в коридоре Кулешов сквозь утробный, звериный, старшинский храп услышал покойный и трудолюбивый скрип... И его тут же повело на этот звук: он воровато припал к чужой замочной скважине - и что же увидел, дрянненький мальчишка?

А ничего не увидел - скважина была забита ватой.

Тогда он гвоздем протолкнул пробку - и увидел:

знакомую крышу бани и над ней в скрипучих тросах покачивающийся от ветра аэростат. На фанерном полотнище, которое зависло между небом и землей, был нарисован огромный, добрый и усатый вождь. Он смотрел на мир иллюстрированными, праздничными глазами, а его улыбка была похожа на улыбку сытого домашнего кота.

Я не люблю людей маленького роста. Эти люди ненавидят переросший их мир. Быть может, от этого все наши беды и несчастья? Весь мир они хотят уравнять по своему росту - не потому ли летят головы с плеч?

Прокурор - главный обвинитель по злодейству Кулешова - тоже был мал ростом. Метр с кепкой, как говорят в таких случаях. К тому же прокурор был слишком громкий. То есть через свой голос он хотел утвердить свое право на существование в этом обслюнявленном порочными идеями мирке.

Он трубил как иерихонская труба, он верещал так, будто ему пониже спины влепили пудовый заряд соли, он, изощряясь в словоблудии, выстроил изящную концепцию о безнравственном, чудовищном убийце, которому нет места в будущем.

- Метод выработки коммунистического человечества из человеческого материала капиталистической эпохи - пролетарское принуждение, - сказал прокурор. - Требую расстрела, - сказал прокурор. - Требую смертной казни, сказал прокурор.

Когда палачу по вкусу Бетховен, разве Бетховен в этом виноват, думал М., а по сцене ходили рабочие - меняли декорации, по сцене двигались тени, услужливые и беспощадные; если они материализуются, думал М., то это конец всем нашим надеждам на лучшее.

Подходила Зинаида:

- Прости меня, тебе не надо было читать тот доклад. Ты так изменился. Как ты изменился, мой родной.

- Я? - удивляется он. - Неправда. Какой я был - таким и остался!.. Все вокруг меняются, а я один - в собственной шкуре! Потому что я не должен влезать в чужие, пусть даже теплые и мягкие! Потому что я - ваш Бог! Представляешь, Бог - и в чужой телячьей шкуре?..

- Тише, милый.

- И доклад был замечательный! Ты же слышала?

- Хотели, чтобы ты высек себя, а ты сек других. И защищал тех, кого надо было...

- Извините-извините, я еще не унтер-офицерша!.. И защищал! И буду защищать!.. "Экспериментируйте, мы вас поддержим!" Бог мой, сохрани нас от отцовской любви и ласки!

- Нет-нет, это не может быть долго, - говорила Зинаида. - Надо перетерпеть. Надо быть как все. Как все! И все будет хорошо.

Без палача и плахи поэту на земле не быть, вспомнил он и медленно поднялся на сцену:

- Ты знаешь, родная, я готов ползать по этим доскам... я здесь каждую дощечку... знаю... знаю, как она скрипит. - Подпрыгивает на половице. Слышишь, скрип-скрип, как калитка на нашей даче в Горенках? - Прыгает в сторону. - А эта? Скрып-скрып-скрит-скруп - как колодезный коловорот...

- А вот эта? - Зинаида тоже прыгает.

- Эта? - Он озадаченно слушает. - Мне незнакомая... Странный звук... По-моему, так скрипят суставы у нашего Сигизмунда.

- А по-моему, сцену пора ремонтировать! - хохочет Зинаида. - Какой ты сумасшедший! Боже мой!

Он цапает Зинаиду, кружит, орет:

- Нет! Мы построим новый театр! Все наши театральные здания ни к черту не годятся! Требуются новые театральные здания! Ну вот, например, черт подери, такие: никакого партера нет. Вместо партера - улица. Там, где сейчас проходы между рядами, линии трамваев - вдруг, неожиданно, среди действия проезжает, позванивая, какой-нибудь 15-й или 31-й. Вот это динамика, вот это - черт возьми! - что надо!

- Отпусти!.. У меня голова кругом идет.

- Зинаида! Ты ничего не знаешь!.. Какое у нас самое лучшее место в театре? Совсем не партер, а там, наверху, около осветителя, подле главного пр-р-рожектор-р-ра! Надо вздыбить публику, взметнуть ее вверх, тоже, черт ее возьми, засиделась и зажирела!.. Зиночка, что такое? Ты плачешь?

Она плакала - она любила его. И чувствовала - потеряет. Она не хотела терять его, безумного, прекрасного, редкого. И знала - потеряет. Нет никакого спасения от стальных винтокрылых лопастей.

- Ну что ты? Что ты? Ты ж известная у меня трусиха. - Он неловко пытается ее утешить. - Помнишь, на даче ты испугалась мыши, а мышь - она серая, она сама всех на свете...

- А если их много, этих мышей, если их полчище? - Зинаида глотала слезы. - Мне снится один и тот же сон. Уже давно. Это страшный сон. Я тебе расскажу. Понимаю, не надо, но я боюсь... прости...

- Говори-говори.

Ей приснился сон: она одна в квартире. "Я одна в квартире. Ночь. Тебя нет. Понимаешь, тебя уже нет. Но я еще не знаю, что с тобой. Я жду тебя. Я слушаю тишину, она мертвая. Но я жду тебя. Потом слышу взвизг тормозов и вижу в окно - из машины... трое... у них... нет лиц. Слышу удар двери лифта, потом тяжелый гул... снова удар... железо о железо... Я знаю, все наглухо закрыто, но спасения нет - нет; и мне хочется, как в детстве, забиться под мамину кровать. Тогда были погромы. И мы прятались под кроватью. И я видела: черные, вонючие дегтем и скипидаром сапоги, они постукивали мимо нас. И мама зажимала мне рот, чтобы я не кричала. А я и не могла кричать. Спазмы душили. И вот этот сон. Они входят, трое, они улыбаются мне, говорят чистыми голосами. Говорят - они мои поклонники; они говорят - увы, необходимо соблюсти некоторые формальности. И начинают рыться в твоих вещах. И я вдруг вижу - они берут твою нательную рубашку. Ты ее всего раз надевал. Они берут ее. И тогда я все, все понимаю. Я кричу в ужасе, я понимаю, что уже ничего нельзя сделать, но знаю - мне надо вырвать у них эту рубаху. Тогда один, улыбаясь, тычет в меня кухонный нож. Нож уходит по рукоятку в мое тело, как в масло. Нет, мне не больно, я только хочу вырвать твою рубашку. Тогда второй бьет меня сапогом в живот. У них у всех новые кованые сапоги. Я падаю, и мимо меня простукивают подковками эти люди. Уходят? Нет, не ушли. Третий говорит - она нас видела, в ее зрачках мы отпечатаемся, я не хочу неприятностей на работе. И я вижу вилку в чужих руках, серебряную, из подарочного набора, помнишь, милый, тебе подарили на шестидесятилетие; она мутно так отсвечивает, эта вилка, и приближается... приближается... к моим глазам... глазам..."


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: