Два года спуст листаю очередной выпуск Zeitmagazin. Репортаж про орудия труда писателей. Петер Хандке с карандашом в руке, Ф.К.Делиус за компьютером, а еще Эдгар Хильзенрат. Великолепный цветной разворот огромного размера. Хильзенрат живописно восседает за столом в своей берлинской квартире, а перед ним - Грома.
Моя Грома. Его Грома. Он сидит перед нею в нежном наклоне, сосредоченный, как и положено сидеть перед Громой. Мысль о том, что Хильзенрат, возможно, писал "Нациста и парикмахера" на Громе, сблизила меня со знаменитой книгой и ее знаменитым автором еще больше.
Осенью 91-го я познакомился с Эдгаром Хильзенратом в Карлсруэ. 48 писателей со своими чтениями нон-стоп в 3-х кинозалах. Ну что-то в этом роде. Очень прилично.
И Хильзенрат тоже. Наконец-то! Я был слишком ленив, чтобы передать ему привет солидарности по поводу Громы. Он был здесь: Хильзенрат, который давно стал в моем сознании величиной по части пишущих машинок: а именно "Человек с Громой", как Дж. Стюарт для западного сознания - "Человек с винчестером".
Выяснилось, что Хильзенратова Грома тоже на том свете. Сейчас, по прошествии 4-х лет, я признаюсь тебе, дорогой Эдгар: поначалу я считал, что ты недостаточно горько говорил о ее кончине. Словно бы ты с этим уже смирился. Это разумно, но слишком жестоко. Мне казалось, что ты недостаточно скорбил по Громе, почему твое лицо не прорезали новые морщины печали? Однако и ты сделал все возможное, и это больше, чем горестная гримаса, сказало мне, как ты был привязан с старушке, к нашей милой любимице Громе. Ты тоже не выбросил ее на помойку. Отнюдь нет!
Хильзенрат обыскивал все и вся, что в Берлине имело хоть малейшее отношение к пишущим машинкам. Подобно тому как я регулярно прочесывал Мюнхен. Напрасно.
Запчастей не было.
Осень 91-го. Год объединения страны. Все вокруг говорили о последствиях объединения, а мы стояли в перерывах между чтениями в фойе кино-паласа в Карлсруэ и не говорили ни о чем, кроме наших сломанных пишущих машинок. То ли разговоры об объединении, то ли нормальное механическое разумение навели меня на мысль: если соединить обе наши Громы, то можно будет починить одну из них, дополнив ее запчастями от другой. Ты здорово навострил уши, когда я сказал это вслух, Эдгар!
Только я собрался задать щекотливый вопрос о том, кому из нас двоих достанется отремонтированная Грома, как Хильзенрат вдруг заговорил о своем специалисте по ремонту пишущих машинок, словно о личном лейб-медике. Если на свете и есть хоть один человек, который сумеет довести до конца дело объединения Громы первой и Громы второй, то это именно его механик! Отнюдь не мой! Глаза Хильзенрата сверкали коварством и убеждением. Он торопливо натянул свою кепку на лоб на три миллиметра глубже обычного, однако вид его не говорил о том, что он собирается раскошелиться своей Громой для починки моей. Это была проба силы двух городов.
Мюнхен против Берлина. Мне стало ясно, что попытка объединения машин уже по символической причине должна осуществиться в прежней будущей столице. Без слов было ясно, что тот, кто займется ремонтом, сохранит за собой налаженную машинку.
Ты не просил у меня мою Грому, Эдгар, ты так страстно описывал своего лейб-механика, что я лишился дара речи. Твой козырь, механик. Я сдался. Это было нелегко. Ибо в конце концов: что мне с того, что Хильзенрат опять радостно застучит на Громе, а я даже не смогу оплакивать прекрасную покойницу в своем подвале. И все-таки я не стал бороться за свою Грому. Мне не хотелось быть жадиной. Кстати, мой лейб-механик и в самом деле был не достаточно кропотливым и одержимым идеей ремонта. Молодые уступают. И потом, Эдгар, тебе я могу сказать, что еще сыграло небольшую роль, ты будешь криво ухмыляться, не истолковывая это как вдвойне скомпенсированный особый антисемитизм: чтобы немец выманивал у еврея его и без того дефектную пишущую машинку, чтобы спасти свою - это не стильно.
Это произойдет не раньше чем через два поколения.
Я предложил Хильзенрату обломки своей Громы. Пишущую машинку по почте не пошлешь. Я бы не стал заносить ему ее, если бы оказался в Берлине. При всей моей любви это уж слишком. Но если он приедет в Мюнхен, то может ее забрать. Таков уговор. Я не поверил, что ты действительно примешь мое предложение, Эдгар.
Разумеется, ты сказал "Да-да", однако выполнить подобное намерение докука.
Почти через полгода Хильзерат позвонил мне. Из Мюнхена. Он приехал в свое издательство, чтобы сдать роман, в котором есть моя любимая фраза: "Восток находится там, где встает солнце, пусть даже в последний раз".
Он спросил про Грому. Нет, сказал я, не заезжай, не нужно! Я закрепил ее на багажнике велосипеда. Шел дождь. Кафе недалеко от издательства. Привет, как дела! Разговор о том о сем, о наших книгах, во время которого Хильзенрат не сводил глаз с чемоданчика Громы, стоящего у наших ног. Ты помнишь, Эдгар? Потом ты захотел на нее взглянуть, и я открыл чемоданчик. Ты лишь кивнул, а я сам себе показался барыгой. Не знаю, сказал я или только хотел сказать: она достанется тебе, если ты завещаешь ее мне! Если я про это сказал, то деликатное условие прозвучало настолько игриво-иронически, что тут же перестало быть условием.
Хильзенрат посмотрел на часы, а может, поинтересовался, который час. Боялся опоздать на самолет. Он проворно скрылся в такси, и с ним - Грома. Через пару недель пришла открытка из Берлина: она снова работала! Словно не желая возбуждать во мне зависти и не оставлять в сомнении, он написал от руки, а не на Громе.
Обращайся хорошо с нашей Громой, Эдгар. И отнесись серьезно к моему робкому условию. Это источник гласности. Книга. Кстати, позравляю с днем рождения. Чтобы засвидетельствовать мое почтение к тебе и, разумеется, чтобы представить себя достойным и справедливым наследником Громы, я в своем последнем романе окрестил чертовски приятного сына любовницы моего героя Эдгаром. И не только. Герой, неохотно носящий имя Гарри, поскольку теперь тысячи героев зовутся Гарри, считает, что и ему больше подходит имя Эдгар. Если бы мы встретились двумя годами раньше, Эдгар, мой герой заполучил бы тогда твое имя.