— Куда путь держите? — полюбопытствовал Миша и, узнав, что на гидрострой — служить, — не отставал: — Хорошая, значит, служба, — прогоны в мягком. Рублей, верно, на триста?
— Нет, я свой жесткий билет на мягкий обменял. — Арно Арэвьян замялся. Ему не хотелось говорить о незнакомой девушке.
Но тут вмешался проводник Акоп. Хитрая, всезнающая улыбка тронула его губы. И неожиданно сон прошел у рыжего, ему вдруг стало интересно, как в раннем детстве. Акоп, не торопясь, заговорил:
— Не иначе — с Малхазян обменялись. Я ее видел. Она в мягком ездит. Она совсем было вошла, билет мне протянула, но тут…
Тррах — шлепнулась с верхней полки пустая бутылка; замигал, как от удара, электрический свет, — это дернули со всей силой колеса. Стаканы на столике опрокинулись, остатки вина струйкой потекли вниз. Поезд остановился.
— Это чего? Это затормозили на полном ходу, — забормотал Миша, — Вы меня подождите, я узнаю! Сбегаю!
Он круто побежал по коридору, пока рыжий рукавом вытирал окно, запотевшее от дыханья. Было непроглядно темно.
Говорят, изобретут люди новые двигатели — без шума, свиста, копоти, пара. Говорят, придет новая, стеклянно–чистая пора, когда раскинется небо, протертое, как оконное стекло на пасху, — и контуры вещей, краски их обозначатся с невиданной ясностью и яркостью. Ведь сошла же многовековая копоть с тучных соборных куполов наших и с золоченых крестов в эпоху голодного безвременья, когда стояли фабрики, не дымили и не коптили воздух. Но мне, признаться, жалко будет век громкого дыхания, век копоти и пара. Жалко огромных труб, чьи колоннады говорят о рабочем районе, жалко дымной акварели неба, тронутой сизью, и тревожных городских закатов, замутненных копотью, а еще больше жалко пронзительных ночных гудков паровоза, маневрирующего по путаным колеям и отводящего паровую душу в исступленном, разобиженном, будящем крике, — всегда на а́-а́-а́.
Так или около того думал и рыжий, расплюснув нос на стекле. Весь этот мир уже отходящей в прошлое техники лежал сейчас за стеклом, будя черноту светом и звуком. Армянское нагорье, широкая степь Ширака еще не были пройдены, еще предстоял впереди буйный ветер холодного Ленинакана, за которым волчьими стаями скалились пограничные горы.
Еще дальше путь должен был вступить в ущелье, прославленное на весь Союз красотой и особыми трудностями, с какими его прокладывали.
Инженеры в бесчисленных докладных записках писали об этом ущелье: «Перегон с тяжелым профилем». Красивые слова у техники! И правда, в прямом своем смысле, профиль у этого ущелья, изрытого Бамбак—Чаем, был красив тяжелой красотой, как иногда у воздушной красавицы отяжеляет лицо нос с горбинкой. Рассеченные горы лягут справа и слева от него кровавыми ломтями базальта. Низкорослые деревца побегут по скатам, плоская армянская крыша исчезнет, ее сменит треугольник и черепица. Торжество инженерного гения — полотно — там свивалось и расплеталось змеей, вползая в жерло туннелей, возносясь акведуками, пролетая кружевным мостом. Таков был Лори—Бамбакский уезд Армении, о котором мечтал Арэвьян, разглядывая непроглядную темь за окном.
Он видел, впрочем, как бегали черные фигуры людей, мигая фонариками. Безостановочно стучал под вагоном молоточек, пробуя его кости. Бам–бак, бам–бак.
Он схватил шапку и вышел вслед за другими пассажирами.
Поезд стоял почти в воде; с неба текло. Не разобрать было выражения лиц, освещаемых фонариками, но в мундире и пуговицах, в сапогах и запахе, в повадке и в опыте было у всех суетившихся профессиональное единство. И вся дорога, поблескивавшая желтыми точками сквозь мартовскую слякоть, раскрывала в этой мокрой ночной росе отрывистыми словами, фигурами смазчика, сцепщика, машиниста, в раскачивающейся их походке и в едкой машинной моче, окипи дегтя, керосина, отработанного пара — особый железнодорожный мир, мир вечной бессонницы, во всей необыкновенной его деятельности. Что–то случилось, встревоженные пассажиры уже знали — случилась катастрофа: впереди товарный наскочил на товарный, очищают полотно. Особое дорожное сладострастье, какое охватывает человека, когда случается что–то, мотало пассажиров в темноте от вагона к вагону, наливало их голоса беспокойством, и оно же, вдруг охватив рыжего, понесло и его к отдаленному жесткому вагону. Но тщетно ходил он по лужам взад и вперед и заглядывал в темные окна — девушки с красивыми бровями нигде не было видно.
Продрогнув в своей «амазонке», рыжий не без грусти повернул обратно.
— Это, это черт знает что такое! Да вы поймите, третий раз за месяц! — Частник, с отвороченными на манер английского короля брюками, приподняв воротник, стоял в луже и негодовал.
Из темноты вынырнул мелкий взъерошенный человечек с губами, отстоящими друг от дружки, как плохо подобранная крышка; он принялся объяснять:
— Дежурному по станции в телефон звонили, спрашивали: готовы принять осьмнадцатый нумер? А дежурный говорит: «Готовы», — а сам спать пошел!
— Ах, скажите пожалуйста, спать пошел!
— Да это бы ничего, — вмешался смазчик, — это бы вовсе ничего. Стрелочник не дурак, стрелочник слышать должен — идет поезд прямо на запасной, где у нас четырнадцатый стоит. Ему бы стрелку–то, стрелку перевести. Стрелку перевести — и все ничего.
— Так чего же он, стрелочник!
— Стрелочник?
— Ну да, чего же он, спрашивается?
— А стрелочник… Не было его, стрелочника, на месте. Стрелочника не было, и не слышал.
— Ужас! — Частник так и вскидывался коленками, брыкаясь от не разделенного ни с кем негодования. — Сам нарком проезжал, ревизию делали, и вот так последствия!
Темная фигура кондуктора подвинулась ближе. Усищи кондуктора зашевелились. И не понять было, говорит ли он всерьез или дразнит испуганного частника.
— Дак что стрелочник! — Бас его прозвучал внушительно. — Что это он, дурак, заладил: стрелочник, стрелочник. Машинист на паровозе имеется? Имеется. Глаза у машиниста есть? Есть. Машинист видит — семафор занятый путь показывает, — тут тебе затормози, останови машину, и обошлось дело.
— Ну и что же машинист? — с неопределенной надеждой вопросил частник.
— Машинист?
— Да, дядя, машинист, я спрашиваю.
— А машинист, — кондуктор сплюнул в сторону и разгладил рукой усы, эдак ладонью вправо и ладонью влево, — машинист, мил человек, — подумав, ответил он, — машинист выпивши был, вот тебе и машинист.
Неизвестно, какое восклицание было в запасе у слушателя. Заглушил его пробегавший мимо черный, как уголь, истопник. Остановясь, чтоб заткнуть вылезшую из сапога штанину, он услышал речь кондуктора и решил внести свою посильную долю в импровизацию:
— А машинист, один, поезд затормозит? Затормозит, спрашиваю? На то кондукто́рская брихада имеется. Закон — кондукто́рской брихаде под уклон во все глаза глядеть. Если чуть что, кондукто́рская брихада за тормоза хватается.
— Ну, — впился в него частник, — ну, так чего же?
— А то и чего, — набилась, я тебе скажу, кондукто́рская брихада в один вагон, да и задрыхла!
— Вай, это можно ума лишиться! — взвизгнул вдруг, теряя свою интеллигентность, частник. — Вай, что вы говорите! И мы едем, кушаем, пьем, спать ложимся. И у нас дома семейство! И возможно — так всегда поезда ходят: дежурный спит, бригада спит, машинист пьян, стрелочник гуляет…
Он замотал руками и наткнулся на рыжего.
— Вай! — вырвалось у него снова. — Вы слышали?
Рыжий взял его под руку и повел вдоль полотна; его чуть знобило от свежести и от одиночества, оттого, что вставали из мокрой тьмы эманации невыполнимых, необъяснимых желаний.
— Слышал. Они разыграли вас. А эти аварии — они до тех пор, пока… (он оглянулся, поднял правую руку и широким жестом раскинул ее) пока тут у нас всего четыре состава ходят и один запасной путь. Срок дайте, удесятерим составы, нанижем поездов, дежурный каждые пять минут слышать будет: «Принимайте номер такой–то, принимайте номер другой», — когда времени не будет спать, у нас крушения исчезнут, из памяти испарятся…