Изумленно и почти шокированно немецкий писатель смотрит на соседа справа. Влипьян не может дать объяснений, — он удрал покурить. Объяснение, однако же, необходимо: рядом с немецким писателем уселся сейчас, нахально напялив шапку по самые брови, сердитый, но чрезвычайно разговорчивый, лопочущий на своем гортанном языке что–то быстро–быстро, непонятной скороговоркой, сам вор, Грикор Сукясянц.
Оба его поручителя, тесно сближая головы, втроем с Сукясянцем на двух стульях, слушают и отругиваются или, может быть, поощряют. Ни один из них не дарит вниманием немецкого писателя, величаво выпятившего грудь.
Маленькая и трогательная речь душит иностранного гостя, как опухоль в зобу, — на этот раз он ничего не понимает. Не приходит ему в голову только одна самая простая мысль: что все это делается вовсе не назло ему и не для него, но что в течение событий попросту и публика, и руководители, и администрация забыли о нем.
Мастер–латыш, предупрежденный насчет приветственного слова, тоже забыл о нем. Он что–то заносит большим синим карандашом себе в книжку, низко опустив круглые очки на бородавчатый нос.
Внезапно очень звонкий, чеканный голос возносится над залом почти одновременно с деликатным звонком Степаноса. Степанос — мягкотелый председатель, события всегда опережают его. Слово принадлежит председателю месткома Агабеку.
Когда Агабек заговорил, из двух раскрытых в мартовскую ночь дверей густо хлынула назад в зал толпа. Усаживаясь кой–как и вперемежку, она разрушила прежние загородочки, и сейчас все слилось: простоволосые русые головы с бараньими шапками, фуражки техников со стриженной по моде прической Марьянки–уборщицы, контора очутилась в гуще партийной интеллигенции, — словом, уже нельзя стало, водя с эстрады глазами, упираться в отдельные характерные группы людей, облюбовавших себе каждая свое местечко.
И Агабек, сердито выбрасывая слова, глядел прямо в гущу на какой–то мысленно им воображаемый фокус, принимавший последовательно все нужные формы слушателя, то ругаемого, то сочувствующего, то норовящего сделать вылазку. Агабек вдруг всей тяжестью выступления своего напомнил, что в зале идет общее собрание и что оно не только не кончено, а и не начато.
— Тут один товарищ выразился, что у нас не богадельня…
— Шш! — мягко остановил зал Степанос и, не дождавшись тишины, зазвонил во всю мочь. — Товарищи, прошу не безобразить! Слово принадлежит предместкома!
— Кому интересно шуметь, тот пусть уходит вон! — звонко продолжал Агабек. — Повторяю, один здесь выразился, и правильно выразился, насчет богадельни. Товарищ защитник ответил ему, что–де у нас не богадельня, а школа, и для подобных Сукясянцу несознательных рабочих будет у нас пролетарская выучка. Однако, спрашиваю вас, товарищи, хорошая, нечего сказать, пролетарская школа на участке. Где это видно, чтоб бревна и доски, поделочный материал дорогой цены, доставляемый сюда за пятьсот и даже более километров, валялись без охраны по всей территории участка и заведующий складом птиц в небе считал?
— Справедливо. Моя вина! — с места отозвался Косаренко. — Больше этого не случится!
— Где видно, чтобы Сукясянц мог уворовать без помехи двадцать семь досок и на двадцать восьмой просчитался? — продолжал Агабек. — Унести с участка в деревню, за несколько километров, на своих плечах двадцать семь досок — это не булавку спереть. Одна доска, товарищи, четыре метра длины, двадцать пять сантиметров с лишним ширины, в ней порядочно весу, ее тащить незаметно никак нельзя, многие, следовательно, видели, как Сукясянц таскал доски, и преспокойно на это смотрели. Вот где, я считаю, больной вопрос для участка. Школа, товарищи, это сказать не так просто. С неба на вас хорошие качества не валятся, их в лавке готовыми не покупают. Хочешь дисциплину знать, хочешь честность воспитать, хочешь из темного человека сознательным пролетарием стать, так ты этого всего по книжке не вызудишь, нет, извините, товарищи, не вызудишь по книжке. Такого экзамена по учебникам не сдают. Дело должно дисциплину иметь, должно счет вещам вести, должно быть так поставлено и организовано, чтоб школой честности сделаться. Коли у нас государственное добро без счету под дождем гниет, это значит — мы сукясянцев на воровство воспитываем. Предлагаю, товарищи, в ударном порядке покритиковать наши недостатки и неорганизованность в целях скорейшего изжития. Высказывайся, товарищи, кто что может, по этому вопросу. Товарищ председатель, открой прения без предварительной записи.
К этому, по–видимому, никто не готовился заранее, но тотчас же несколько голов приподнялось над общей массой сидящих в зале.
Не торопясь вышел к эстраде мастер–латыш. Он спрятал книжку и большой синий карандаш в широкий карман синего френча, руки заложил за спину, а говоря, поворачивал нос, как острие корабля, то направо, то налево, вплывая басистой речью в гущу слушателей.
— У нас имеется на участке лишнее количество материала, часть его не учтена. С базы получаем без документов, принимаем неисправно. Так, на втором складе приняли арматуру несведущие люди, навалили сперва в самый низ ящики, потребные в первую очередь, поверх их менее нужные, а наверх пошло добро, которому черед никак не раньше будущего квартала. Это есть непорядок. Грузчики смеются над заведующим базой. Рабочим лишняя нагрузка. Теперь, пока до нижних ящиков докопаются…
— Руку об них обломал!
— С места не говори, выдь к эстраде!
— Рабочие обижаются, факт!
— Начальник участка на базе с позапрошлого месяца не был…
— А лампочки получили поколоченные, сделали акт, что упаковка виновата, врут, не упаковка виновата!
— Аветис, не говори с места!
— Что ж, я и не с места скажу! — Черноглазый парень в кожанке выходит к эстраде. — Упаковка тут ни при чем. Младший наш инженер–электрик, ему бы еще поучиться, прежде чем жалованье получать. Он по командировкам за материалами ездит, а привозит не того, что требуется. Лампочки при нем упаковывали. Он их неправильно в багаж сдал. Фирма лучше б него прислала, и не побились, а через него убыток строительству свыше трехсот рублей. Ему говоришь, а он нос воротит: не твое дело. Как это так — не твое дело? Врешь, наше дело, — рабочий у нас хозяин, народные денежки, не твои, плачут. Если рабочему «не твое дело» говорят, это что, школа, по–вашему?
Рыжий, глядевший и слушавший с огромным для себя интересом, увидел вдруг у дверей сгорбленного человека в сдвинутой на затылок бараньей шапке. Как слушал этот человек латыша! Арэвьян сразу узнал его, это был сторож Шакар, встреченный им недавно у барака.
Переминаясь от волнения с ноги на ногу, обуреваемый жаждой тоже слово сказать, забитый лорийский крестьянин переживал сейчас светлый праздник. Он был частью коллектива. Он ощущал себя, свои кровные интересы, свои вкусы и чувства — в соседях. Каждый как будто говорил именно то, что и он, бедняк из Агдаха, сказал бы, считал справедливым сказать. Нет, он не мог объяснить волненья, подступившего к горлу. Широк стал мир для Шакара, — и уж полно, уж он ли это стоит, со всеми равный, на собрании, стоит, где не стесняясь режут правду в глаза начальникам… «Рождение советского гражданина», — невольно вслух прошептал рыжий, заглядевшийся на Шакара.
А в первых рядах было другое.
— Опять личности! — вздохнула счетоводова жена. И ей и соседке ее было скучнехонько до зевоты. Кавалер их, Володя–конторщик, сидел мрачно и не острил. И все складывалось сегодня в клубе не по–хорошему: привычные их места, молчаливо за ними оставляемые, заняты, соседи перемешались, они растеряли в толпе своих. Поистине спасением было хоть и позднее, но такое необходимое появление начканца, Захара Петровича, чья кудреватая с проседью голова вдруг появилась над толпой. Захар Петрович уверенно шел к первым рядам, он насвистывал веселый мотивчик.
— Ну, как?
— А вот так. Агента вашего ищите на эстраде.
Захар Петрович на странный ответ Володи не обратил никакого внимания. Добродушным движением руки он убрал со стула двух малышей, вытер стул носовым платком, сел, платок спрятал в брючный карман и опять рассеянно спросил Володю–конторщика: