— Ты, паря, заткнись. Сядьте, товарищи, по местам. Допрежь всего не набрасывайтесь на человека, дайте ему высказаться.
Орфография и синтаксис дошли у начканца до высшей простецкой точки. Он не хотел вмешиваться, как за минуту перед тем не захотел вмешиваться Левон Давыдович. Он не комментировал и не определял, и даже казалось — он берет архивариуса под защиту. Политика научила его мудрому правилу: ждать, чтоб всякое дело, неминуемо наступающее, сделано было вместо тебя другими. Неминуемо наступающим фактом стали тоненький желтый блокнотик и большой лист бумаги, извлеченные счетоводом с торжествующим возгласом из ящика стола Арэвьяна.
— Вот, Захар Петрович, — смотрите сами, кого вы на советскую должность приняли, — ехидно произнес счетовод, кладя и желтый блокнотик, и лист бумаги перед начканцем.
II
Быстрыми шагами прошел, почти пробежал, рыжий косогор, неся в руке конверт, на котором так странно было написано:
«Клавдиванне».
Ни с какой женщиной не ассоциировал рыжий это имя. Он напевал про себя «Клавдиванне—Джиованне», представляя нечто итальянское.
Большую белую красоту с ноздрями, как у деревянной лошадки, в лиловом платье, пахнущем валерьянкой и китайским чаем, он забыл прочно, вплоть до той минуты, когда:
— Стук–стук–стук, можно войти?
— Войдите, пожалуйста! —
…не распахнул дверь и не столкнулся с Клавдией Ивановной носом к носу.
Она, — тут надо быть очень внимательным, а рыжий никогда не был внимательным к ней, — еще и не окончила, по–видимому, утреннего туалета, а может быть, и не собиралась его заканчивать, утомленная встречей с мужем и не разобранными с дороги вещами.
Беспорядок жилья начканца был омерзителен. Логово пахло зверем, живущим на своих нечистотах. Углы, затканные паутиной, пятна на деревянной стене, говорившие о насекомых, грязь подоконника, где заплесневевший стакан торчал из кастрюли с отверделою кашей, обувь и брошенные носки, корзина в углу, наполовину развязанная, длинный белый хлеб, почему–то очутившийся на полу, на газете. Но что это все значило, когда воркующим смехом отодвинула Клавдия Ивановна паутину, пятна, мусор, корзину, вонь, как натюрморт на вычурной картине, и почти вцепилась в белые руки рыжего. Она взяла их ладонь к ладони, глядя на него хохочущим взглядом.
— Здрасте, у вас тут снег идет, а в городе прямо лето, я вчера утром в декольте гуляла, ой, какой вы тут стали… Это мне письмо? С какой еще стати?
Она читала, все еще левой рукой цепляясь за рыжего, хотя он упорно отводил ее руку. Пока читала, Арно Арэвьян рассматривал и вспоминал. Клавочка изменилась. Что–то в Клавочке изменилось. Она похорошела необычайно, вредоносно и ослепительно. Прежде всего похудела и побледнела особою бледностью, про которую, если не сдобрены щеки фальшивым румянцем, старухи безошибочно говорят: «Гулящая». Блестящие глаза Клавочки обведены беспокойными кругами, медь пышных волос, губы ее… но кто помнит сейчас неутомимую девушку «Декамерона», чьи губы обновляли себя тысячью поцелуев? Рассуждая без филологии, рыжий мог бы сказать, что женщина перед ним дьявольски заряжена электричеством, потому что ею обладали не неврастеники. Но и еще одна перемена — в одежде. Халатик на Клавочке был дорогой. Под халатиком, неплотно запахнутым, шелковое черное трико. Лакированные дорогие туфли… Правда, вкус у нее не улучшился. Дурной вкус. А вот и еще перемена.
Пока она читала, в лице ее медленно творилось нечто, и рыжий, за неделю привыкший к начканцу, безошибочно узнавал круглую, крепкую физиономию мужа в этом бледном и круглом женском лице. Гримаса начканца, морщинка начканца, быстрый и осторожный взгляд начканца, неожиданный смешок и закушенная губа — могучая биология, создающая род: перед рыжим жена обращалась в мужа тысячью деталей, как это часто бывает и остается никем не отмеченным.
Супружество сливает даже и почерки. Этот размашистый почерк на письме как две капли походил на ее собственный, подобно схожим почеркам тысячи других супружеских пар. Муж написал:
«Будь с ним осторожна. Задержи, на сколько сумеешь, у себя и не пускай в контору».
Вчетверо сложив бумажку, Клавдия Ивановна спрятала ее в сумочку, а сумочку бросила на подоконник. Некоторое время она думала, выжидательно глядя на рыжего, и потом вдруг:
— Ах, да!
Через плечо оборачиваясь на него, не ушел ли, она поспешно опустилась перед корзиной, пачкая халатик в грязи и мусоре. Коробки, жестянки, чулки, белье полетели на хлеб, — вынимая одно за другим, Клавдия Ивановна деловито твердила ему:
— Вам письмо, письмо от Аршака, сейчас, куда ж это я его…
Инстинкт подсказал ей, что задержать рыжего можно лишь этим бескорыстным и деловым голосом. Даже подурнев от усилий и прилива крови к лицу, встала она наконец с пола и огорченно принялась вспоминать, где письмо.
— Да вы присядьте… Чего ж вы стоите–то? Вон табуретка. Письмо я вам отыщу… В корзине? Нет, не в корзине. В сумочке? Нет, не в сумочке. Разве в подушке? А ну, в подушке посмотрю.
— Не беспокойтесь, я после зайду.
— Какое ж беспокойство! Аршак — вот армяшка забавный какой… А про портрет вы слышали?
Рыжий ничего не слышал про портрет. Он действительно заинтересовался. Как из туманного далека, встал перед ним покинутый город, — работа и участок совершенно оттеснили его. Что–то поделывает художник–леф? Нашел ли заказ? Как виноторговец Гнуни? Дочка его? Жених ее?
Сев возле рыжего на развороченную кровать и не замечая, как отогнулись полы ее халата, открыв ее длинную ногу в трико, женщина обстоятельно и громко рассказывала:
— Портрет он с меня написал — уж и портрет! Вы почему не сказали, какая теперь мода? Стала бы я такому художнику даваться портреты писать, лучше бы на открытке у фотографа снялась. А некоторым понравилось. Наркомпрос для музея купил. Я Аршаку сказала: если за такую дрянь деньги брать, так по крайней мере дайте мне половину. Три дня рисовал — и сразу тысяча рублей. Гнуни я не видела. Погодите, куда вы? Я про портрет подробнее расскажу…
Но тут, не вытерпев, Клавочка сделала плохой ход. Слова — не ее оружие, и связывать речь — не в ее власти. Цепкие, нежные ладони схватили рыжего за белый кончик шеи, выглядывавший из амазонки, и, пройдясь по затылку, со сладострастнейшей лаской вошли в густые волосы. А потом, словно вспомнив урок, с затуманенным зрачком, одним только глазом поглядывая на него, Клавочка перевернула руку и уже не ладонью, а тыльной стороной, словно исчерпав зарядку ладони и пуская в ход запасное электричество, легко и быстро скользнула по щеке рыжего. Этой азиатской ласке научилась она у Аршака.
— Вы кончили? — спокойно спросил рыжий, поднимаясь с табуретки. — А теперь я пойду.
Когда он пошел к дверям, Клавочка, не найдя, что сказать ему, осталась сидеть на постели, потупившись.
III
Начканц прочел лист бумаги и крякнул.
Нечто гоголевское было в этой сценке: неподвижные, чрезвычайно бледные и многозначительные лица, тесно сблизившиеся над бумагой, примятой указательным перстом начканца. Отсутствие занавесок на окнах позволило любоваться этой живописной жанровой сценкой с улицы. Мальчишка–почтальон, только что опроставший свою почтовую сумку, заглянув мимоходом в окно, почуял, что в канцелярии творится что–то неладное.
Он помчался в соседний месткомовский барак предупредить Агабека и, встретив на пути начальника милиции, таинственно кивнул ему подбородком — дескать, там, в конторе, — и ринулся дальше, оставляя за собою в фарватере густой запах чеснока.
— Это пародия, что ли? — спросил наконец Захар Петрович, преодолев свою историко–литературную позу. — Пародия на советскую власть?
Перед ним лежала плотная белая бумага, великолепно разграфленная и покрытая сеткой диаграммы. Вверху красивым и четким почерком стояло:
«Кривая темпа устарения архивных бумажек».