— Отдай! — простонал он.
— Никогда! Никогда! — кричала она, вступая с ним в борьбу.
Крестьяне собрались вокруг и хохотали. Посыпались вызывающие, насмешливые возгласы, дети бросили свои игры и прибежали посмотреть. Но они боролись из-за мешка со всей силой озлобления, точно их жизнь была поставлена на карту.
В этот миг раздался свисток паровоза. Он выпустил из рук мешок, побежал по направлению к поезду, безумно торопясь, не оглядываясь, спотыкаясь о рельсы, и бросился в вагон. Громкий смех поднялся вокруг, крестьяне шумно выражали свою радость. Крики: «Беги скорее, прыгай, прыгай, не то она тебя догонит!» — провожали его, трескучий смех хлестал и вгонял в краску. Поезд умчался.
Она стояла, крепко сжимая мешок, осыпаемая насмешками, и пристально глядела вслед поезду, который, ускоряя ход, быстро исчез из вида. Ни прощания, ни привета не дождалась она из окна вагона. Слезы хлынули из ее глаз и заволокли взор.
* * *
Он сидел, забившись в угол, не осмеливаясь даже бросить взгляд в окно быстро мчавшегося поезда. Там, за окном, пролетало, разорванное в клочья, все, что было ему дорого: домик на холме с его картинами, стол, стул и кровать, жена, собака, счастье многих и многих дней. И ландшафт, блестящей ширью которого наслаждался его взор, был отброшен назад, а с ним его свобода и вся его жизнь. Ему казалось, что нити жизни порваны, ничто не принадлежит ему, кроме этого белого листка, этого шуршащего в кармане листка, с которым вместе мчится он, гонимый велением злой судьбы.
Смутно и сбивчиво ощущал он все происходившее. Кондуктор потребовал билет, но у него не оказалось; точно во сне, назвал он нужную станцию, машинально пересел в другой поезд: внутренний механизм все совершал без его участия, и это уже не причиняло ему никакой боли. На швейцарской границе потребовали его бумаги. Он предъявил: у него остался только этот ничтожный листок. Воспоминание о чем-то потерянном тихо шевельнулось в нем, и голос из глубины, точно в сновидении, шепнул: «Вернись! Ты еще свободен! Ты не обязан идти». Но механизм в крови, безмолвно, но властно подчинивший себе и нервы и тело, неумолимо толкал его вперед, повторяя: «Ты должен».
* * *
Он стоял на перроне станции, пограничной с его родиной. На той стороне, в бледном свете дня, явственно виднелся переброшенный через реку мост: граница. Его усталая мысль пыталась сосредоточиться на этом слове: по эту сторону можно еще жить, дышать, свободно высказываться, проявлять волю, служить серьезному делу, а в восьмистах шагах от ме ла воля у человека вырывается, как у животного внутренности, надо слепо подчиняться чужим людям, вонзать нож в чужую грудь. И только этот вот маленький мост, жалкая сотня свай и два пролета! И два человека, оба в немыслимо пестрых одеяниях, стоят с ружьями и охраняют мост. Что-то смутно тревожило его; он сознавал неясность своих мыслей, но они текли своим путем. Зачем охраняют они эту груду дерева? Им нужно, чтобы никто не перешел из одной страны в другую, чтобы никто не удрал из той страны, где порабощают волю. Но он сам, ведь он стремится туда? Да, но в другом смысле, из свободы в…
Он запнулся. Его гипнотизировала одна мысль — о границе. Когда он увидел ее перед собой, реальную, охраняемую двумя скучающими людьми в солдатской форме, он перестал ясно мыслить. Он попытался восстановить все: идет война. Но война ведь в стране по ту сторону моста — через один километр без двухсот метров начинается война. Ему пришло в голову: может быть, еще на десять метров ближе, итак: за тысячу восемьсот метров без десяти. У него появилось вдруг сумасшедшее желание выяснить: идет ли война на этих десяти метрах земли или нет? Эта смешная мысль развеселила его. Где-то должна была быть разделяющая полоса. А что, если подойти к границе, одной ногой встать на мосту, другой на земле, как тоща: свободен он или уже солдат? Одна нога в штатском, другая в военном. Все ребячливее становились мысли: а если встать на мосту, а потом побежать обратно, будешь считаться дезертиром? А вода, на военной или на мирной территории? И есть ли на дне где-нибудь полоса национальных цветов? Ну а рыбы, имеют они, собственно говоря, право переплыть в воюющую страну? И как вообще обстоит дело с животными? Он подумал о своей собаке. Если бы она пошла за ним, ее бы, наверное, тоже мобилизовали, ее бы запрягли, чтобы подвозить пушки, или заставили под дождем пуль таскать раненых. Слава Богу, что она осталась дома…
Слава Богу! Он испугался этой мысли и встрепенулся. С тех пор как увидел он перед собой границу — этот мост между жизнью и смертью — он ощутил, как что-то в нем шевельнулось, появились проблески сознания и сопротивления. На рельсах на другой стороне еще стоял поезд, который привез его сюда; только паровоз, повернутый, смотрел громадными своими стеклянными глазами в обратную сторону, готовый везти вагоны опять в Швейцарию. Это был знак, что время еще не ушло. Он почувствовал, как с болью заговорил в нем отмерший было нерв тоски по утраченному дому, как возрождается в нем прежний человек. На той стороне моста видел он солдата, одетого в чужую форму, с тяжелым ружьем на плече, бессмысленно шагающего взад и вперед, и ощутил в нем себя. Теперь только познал он свою судьбу и, познав, увидел свою гибель. И голос жизни заговорил в нем.
Зазвенели сигналы, и их резкий звук заглушил голос еще смутного чувства. Он знал, что стоит ему сесть в поезд и, проехав за три минуты эти два километра, оказаться по ту сторону моста, как все будет потеряно. И он знал, что поедет. А между тем еще бы четверть часа — и он спасен. Ноги подкашивались.
Но не из той дали, куда устремил он свои взоры, приближался поезд. Его медленный стук раздавался по ту сторону моста. И сразу перрон ожил, люди стекались со всех сторон, женщины проталкивались в шумном волнении, швейцарские солдаты становились в строй. И вдруг заиграла музыка: он изумленно прислушался, не веря своим ушам. Звуки марсельезы раздались, могучие, ясные! Враждебный гимн для встречи германского поезда!
Поезд загромыхал, запыхтел и остановился. Все бросились вперед, двери вагонов раскрылись, показались бледные лица, с восторженным блеском в лихорадочно сияющих глазах, — французы, в форме, раненые французы, враги, враги! Сновидением показалось ему это, пока он не понял, что поезд привез раненых пленных для обмена; здесь свобода для них, спасение от безумия войны. И все они чувствовали это, знали, переживали; как они раскланивались, звали, смеялись — хотя многим из них смех причинял еще страдания! Вот один, шатаясь и спотыкаясь, проковылял на костылях, остановился у столба и закричал: «La Suisse, la Suisse! Dieu soii beni!» Женщины, рыдая, бегали от окна к окну, пока не находили долгожданного, любимого; голоса смешались в призывах, рьщаниях, криках, в сплошном радостном ликовании. Музыка смолкла. Несколько мгновений слышен был только прибой восторженного чувства, с шумом и плеском перекатывавшийся через головы людей.
Постепенно все улеглось. Группы разошлись, блаженно объединенные тихой радостью и торопливой беседой. Несколько женщин, в поисках, еще блуждали по платформе, сестры милосердия раздавали пищу и подарки. Тяжело раненых выносили на носилках, бледных, завернутых с белые простыни, бережно окруженных нежными заботами; и обнажилась вся бездна горя человеческого: люди искалеченные, с пустыми рукавами, изнуренные и полусожженные — остатки одичалого и состарившегося юношества. Но глаза их, блестевшие успокоенно, обращены были к небу: все они чувствовали, что настал конец паломничеству.
Фердинанд стоял, ошеломленный неожиданным зрелищем, сердце снова бурно забилось в груди, под листком бумаги. В стороне одиноко, никем не встреченные, стояли носилки. Он подошел неверными шагами к забытому среди чужой радости. Бледностью светилось лицо раненого, обросшее запущенной бородой; беспомощно свисала простреленная рука. Глаза были закрыты, губы бледны. Фердинанд задрожал. Тихо поднял он свисавшую руку и заботливо положил ее на грудь страдальца. И чужой человек открыл глаза, посмотрел на него, и из необъятной дали неведомых страданий благодарная улыбка приветствовала его.