Постучали в дверь. Он вздрогнул:
— Войдите.
И за его спиной раздались неуверенные знакомые шаги, тяжелые, медленные, шаркающие. Ужас внезапно охватил его: он не мог повернуть голову, ледяная дрожь пробежала по всему телу — от висков до колен. Он хотел повернуться, но мускулы не повиновались ему. Так он стоял посреди комнаты, дрожащий, безмолвный, с пустым взором и безжизненно повисшими руками, сознавая, как смешон его трусливый, виноватый вид. Но тщетно он старался выйти из этого оцепенения. И ровно, невозмутимо, с сухой деловитостью прозвучал за его спиной голос:
— Я хотела спросить, будет ли барин обедать дома?
Барон задрожал всем телом. Ледяная волна разлилась в его
груди. Трижды он тщетно пытался заговорить, пока, наконец, не вымолвил:
— Нет, я не хочу есть.
Снова зашаркали шаги и удалились; у него не хватило мужества повернуться. Но вдруг оцепенение спало, уступив место не то отвращению, не то судороге, охватившей все его существо. Одним прыжком он бросился к двери, дрожащими пальцами повернул ключ, чтобы эти шаги не могли приблизиться к нему. Он бросился в кресло, желая подавить жуткую мысль, холодную и липкую, как ползущая улитка. Но эта мысль была навязчива, она не покидала его всю бессонную ночь и все последующие часы, даже когда он, весь в черном, безмолвно стоял во время отпевания у изголовья гроба.
* * *
На следующий день после похорон барон поспешно покинул город; ему стали невыносимы все лица. Наряду с их участием у них был — или это ему только казалось? — удивительно пытливый, мучительно-инквизиторский взгляд. И даже неодушевленные предметы глядели злобно, бросали обвинение: каждый предмет в квартире и, в особенности, в спальне, где еще оставался приторный запах газа, отталкивал его, едва он до него дотрагивался. Но самым невыносимым кошмаром — во сне и наяву — была невозмутимая холодная фигура его бывшей доверенной, бродившая тенью по опустевшему дому с таким видом, как будто ничего не случилось. С того мгновения, как двоюродный брат назвал ее имя, он содрогался при каждой встрече с нею. Как только он слышал ее шаги, им овладевало мучительное беспокойство: он не мог больше выносить ее шаркающие, равнодушные шаги, ее холодное, немое спокойствие. Его охватывало отвращение, когда он вспоминал о ней, о ее скрипучем голосе и жирных волосах, о ее тупой животной бесчувственности, и в его злобе было негодование на себя, на свое бессилие порвать эти узы, стягивавшие ему горло, как веревка. Он видел только один исход: бегство. Как вор, не сказав ей ни слова, он тайно сложил вещи и оставил короткую записку, что уезжает к друзьям в Кернтен.
Все лето барон не возвращался. Раз, вынужденный приехать в Вену по делам наследства, он предпочел сделать это тайно, жить в гостинице и ничего не давать знать ночной сове, поджидавшей его дома. Крещенца так и не узнала о его приезде, так как она ни с кем не разговаривала. Без работы, угрюмая, сонная, она сидела весь день дома, ходила в церковь два раза вместо одного, получала через поверенного барона поручения и деньги на расходы; о нем самом она ничего не слышала. Он не писал и не велел ей ничего передавать. Так она, молча, сидела и ждала; ее лицо становилось все жестче и суше, ее движения — все более деревянными, и в этом оцепенении она проводила неделю за неделей.
Но осенью срочные дела заставили барона вернуться домой. На пороге он остановился, не решаясь войти. Два месяца, проведенные в кругу близких друзей, заставили его позабыть о тягостном присутствии Крещенцы, и теперь, при предстоявшей встрече, он снова почувствовал, как к горлу подступила вызывавшая тошноту судорога отвращения. Пока он поднимался по лестнице, с каждой ступенькой невидимая рука все сильнее сжимала ему горло. В конце концов ему пришлось напрячь все силы, всю энергию, чтобы заставить оцепеневшие пальцы повернуть ключ в замке.
Изумленная Крещенца выскочила из кухни, как только услышала, что отпирается дверь. Когда она увидела барона, она остановилась на минуту, побледнев, и схватила, низко склоняясь, чемодан, который он поставил на пол. Но она забыла вымолвить слово приветствия. Он также не издал ни звука. Безмолвно понесла она чемодан в его комнату, безмолвно он пошел за ней. Молча он подождал, пока она не ушла из комнаты. И тотчас быстро повернул ключ. Это была их первая встреча после трехмесячной разлуки.
* * *
Крещенца ждала. Ждал и барон, — не оставит ли его это ужасное чувство отвращения. Но лучше не становилось. Как только шаги Крещенцы раздавались у дверей или в коридоре, неприятное чувство уже подымалось в нем, и он с утра уходил из дому, не возвращаясь до поздней ночи, чтобы избежать ее присутствия. Немногие поручения, которые ему приходилось возлагать на нее, он давал, не глядя и делая вид, что углублен в чтение письма: горло его было сдавлено — он не мог дышать одним воздухом с ней.
Крещенца сидела молча на своей деревянной табуретке. Для себя она больше не готовила. Еда была ей противна. Людей она избегала. Она сидела и ждала — как побитая провинившаяся собака, с опущенной головой и несмелым взглядом — свистка своего господина. Ее тупая голова не понимала, что произошло; она понимала лишь одно: что он ее избегал и больше не хотел ее знать.
На третий день приезда хозяина раздался звонок. Седой, спокойный мужчина с хорошо выбритым лицом, держа чемодан в руке, стоял у дверей. Крещенца хотела его выпроводить, но пришедший настаивал, что он новый лакей, что ему велели прийти к десяти часам, и чтобы она доложила о нем барину.
Крещенца побледнела, как полотно. Минуту она стояла точно столб с поднятой, указывающей на дверь рукой, потом вдруг опустила ее.
— Войдите сами, — грубо крикнула она, пошла в кухню и захлопнула дверь.
Лакей остался. С этого дня барону не пришлось больше обращаться к ней, все приказания шли через спокойного старого слугу, который давал указания высокомерным тоном руководителя. Все, что происходило в доме, не доходило до нее; все перекатывалось через нее, точно волна через камень.
Это тягостное состояние длилось две недели и грызло Крещенцу, как болезнь. Ее лицо стало острым и угловатым, волосы у висков побелели. Ее движения окаменели. Она не оглядывалась, не прислушивалась, не покидала больше кухни, чтобы не видеть ненавистного лица лакея, лишившего ее барина. Почти все время она сидела, как колода, на деревянной табуретке, устремив пустой взгляд в пустое окно; но работу она исполняла, точно в припадке исступления.
После двух недель лакей пришел в комнату барона, и по его выжидательной позе барон понял, что он намерен сообщить ему что-то из ряда вон выходящее. Лакей уже как-то пожаловался на угрюмый характер «тирольской карги», как он презрительно называл Крещенцу, и предложил отказать ей. Но неприятно задетый барон тогда будто не расслышал его предложения. Лакей покорно удалился, но на этот раз он упорно оставался при своем мнении, переминался со странным, смущенным лицом и, в конце концов, попросив барина не смеяться над ним, вымолвил, что он… что он… никак не выразить ему это иначе… что он ее боится. Это скрытное, злое существо совершенно невыносимо, и господин барон, мол, не подозревает, какого опасного человека он держит у себя в доме. При этом предостережении барон невольно вздрогнул; он попросил старика объяснить, что он хочет этим сказать. Лакей, конечно, смягчил свое утверждение: он ничего определенного сказать не может, но он не может отделаться от чувства, что эта женщина — дикий зверь и в состоянии броситься на него. Вчера, рассказывал он, когда он повернулся, чтобы ей кое-что сказать, он неожиданно поймал ее взгляд, — конечно, что значит взгляд! — но ему показалось, что она готова на него броситься. И с тех пор он ее боится, он боится дотронуться до еды, которую она ему готовит.
— Господин даже не подозревает, — закончил он свой доклад, — какая она опасная особа. Она ни слова не говорит, и я думаю, что она способна убить человека.
Встревоженный барон окинул обвинителя быстрым взглядом. Не слышал ли он чего-нибудь определенного? Не высказал ли кто-нибудь подозрения? Он почувствовал, что у него задрожали пальцы. Быстро отложил он сигару, опасаясь, что дрожание руки выдаст его волнение. Но на лице старика нельзя было прочесть никакого подозрения, он ничего не мог знать. Барон задумался. Он колебался, но, наконец, собравшись с духом, сказал: