С 1914 года от него больше не поступало заказов, но я слишком хорошо был осведомлен обо всем, происходившем на антикварном рынке, чтобы от внимания моего могла ускользнуть публичная или закрытая продажа такой коллекции; по-видимому, оригинал этот еще жив — или же коллекция перешла к его наследникам.
Меня это заинтересовало, и на следующий же день, то есть вчера вечером, я отправился прямиком в один из тех невозможнейших провинциальных городков, которые встречаются только в Саксонии; когда я с маленького вокзала медленно плелся по главной улице, мне представилось почти невозможным, чтобы среди этих ординарных домишек, с их мелко-мещанским убранством, в одной из комнат жил человек, владеющий безупречным собранием великолепнейших произведений Рембрандта, Дюрера, Мантеньи. К моему удивлению, я узнал на почтамте, что такой-то советник хозяйственного управления еще жив. Я отправился к нему немедленно, испытывая, скажу откровенно, большое волнение.
Мне не стоило большого труда найти его квартиру; она оказалась во втором этаже одного из тех скромных провинциальных домиков, которые стряпали на скорую руку спекулянты-архитекторы шестидесятых годов. В первом этаже жил скромный портной, во втором с левой стороны площадки красовалась на двери карточка почтмейстера, с правой — белая фарфоровая дощечка советника. Я робко позвонил, и сейчас же старенькая седая женщина в черном аккуратном чепчике открыла мне дверь. Я передал свою визитную карточку и спросил, могу ли я видеть господина советника. Удивленно и с некоторым недоверием она посмотрела сперва на меня, потом на карточку: в этом затерянном городишке, в этом старинном доме визит казался событием. Но все же она любезно попросила меня подождать, взяла карточку и вошла в комнату. Я услышал сперва тихий шепот, потом громкий, отрывистый мужской голос: «Ага, господин Р. из Берлина, из большого антиквариата… пусть войдет… пусть войдет… очень рад!» Старушка засеменила обратно и попросила меня войти в гостиную.
Я снял пальто и вошел. Посреди скромно обставленной комнаты стоял, выпрямившись, крепкий еще старик, с густыми усами, в полувоенной, украшенной шнурами домашней куртке, радушно протягивая мне обе руки. Но этому открытому жесту — несомненно, радостному и сердечному приветствию — противоречила удивительная неподвижность. Он не приблизился ко мне ни на шаг, и я должен был — испытывая удивление — подойти к нему, чтобы пожать протянутую руку. Когда я хотел сделать это, я заметил, что и рука не протянулась мне навстречу, а неподвижно ждала моего рукопожатия. В ту же минуту я понял все: старик был слеп.
Еще в детстве я чувствовал себя неловко, когда мне приходилось встречать слепого: я не мог отделаться от стыда, от какой-то неловкости в присутствии живого человека, которого я вижу, но который не видит меня. И в данном случае я должен был побороть некоторую боязнь, когда взглянул в мертвые, неподвижно устремленные в пространство глаза, обрамленные беспорядочными густыми бровями. Но смущение мое было непродолжительно: лишь только я коснулся руки слепого, он крепко пожал мою руку и порывисто повторил свое шумное, но все же сердечное приветствие.
— Вот редкий визит, — заявил, он, смеясь, — вот чудо: один из господ берлинцев забрел, наконец, в нашу дыру… Но надо держать ухо востро, когда антиквар садится в поезд… У нас говорят обычно: ворота и карман на запор, когда цыгане приходят… да, могу себе представить, почему вы меня отыскали… дела плохи в нашей бедной, опустившейся Германии, нет покупателей, и важные господа вспомнили о своих старых клиентах, разыскивают овечек… но со мной, боюсь, вам не повезет; мы, бедные старые коллекционеры, счастливы, если есть у нас кусок насущного хлеба. Где уж нам тянуться за сумасшедшими ценами, которые вы теперь устанавливаете… мы навсегда лишены возможности покупать…
Я тут же сказал, что он неверно истолковал мое появление, что я ничего не собирался предложить ему, но, находясь поблизости, не хотел упустить случая побывать у одного из крупнейших германских коллекционеров, у старинного клиента нашего дома. Как только я его назвал «крупнейшим германским коллекционером», лицо старика сразу преобразилось. Он все еще стоял выпрямившись, неподвижно, посреди комнаты, но внезапное довольство и внутренняя гордость сказались в его осанке; он повернулся в ту сторону, где ожидал найти жену, с таким видом, точно хотел сказать: «Слышишь?» И радостно, без малейшего оттенка военной резкости, которая чувствовалась в его голосе еще несколько минут тому назад, мягко, почти нежно обратился ко мне:
— Это замечательно мило… вы недаром пришли. Вы увидите такие вещи, которые не каждый день встретишь, даже в вашем шикарном Берлине… несколько вещиц, лучше которых вы не найдете ни в галерее Альберта, ни в безбожном Париже… Да, если коллекционируешь так лет шестьдесят, то нападаешь на вещи, которые, смело могу сказать, не валяются на улице. Луиза, дай-ка ключ от шкафа!
Но тут произошло нечто неожиданное. Старушка, стоявшая рядом с ним и слушавшая с приветливой и вежливой улыбкой наш разговор, умоляюще протянула ко мне руки и сделала энергичный отрицательный жест головой, которого я сначала не понял. Потом она подошла к мужу и положила руку ему на плечо.
— Гервард, — промолвила она, — ты ведь не спросил гостя, есть ли у него время осматривать сейчас твою коллекцию, скоро обед. А после обеда ты должен часок отдохнуть, как велел врач. Не лучше ли показать гостю коллекцию после обеда, за чашкой кофе? Тоща Анна-Мари будет дома, она знает все лучше меня и поможет тебе.
Проговорив это, она повторила за спиной ничего не подозревающего старика тот же умоляющий жест, который лишь теперь стал мне понятен. Угадав ее желание, я отклонил предложение осмотреть коллекцию немедленно, под предлогом того, что меня ждут к обеду. Разрешение ознакомиться с его коллекцией я считаю и честью и удовольствием, заверил я, и, если он позволит, приду к нему для этой цели в три часа.
Недовольный, как ребенок, лишившийся любимой игрушки, старик отвернулся.
— Конечно, — пробормотал он, — у господ берлинцев никогда нет времени. Но на этот раз вам придется вооружиться терпением; не три и не пять вещей хочу я вам показать, а двадцать семь папок, все почти полные, из которых каждая достойна взора ценителя. Итак, в три часа; но будьте аккуратны, а то нам не удастся пересмотреть все. — Опять протянул он руку в пространство. — Ну-ка, посмотрим, будете ли вы радоваться или огорчаться. Чем больше будете вы огорчаться, тем больше буду радоваться я. Таковы уж мы — коллекционеры. Все для себя, ничего для других! — Он еще раз крепко пожал мою руку.
Старушка проводила меня до дверей. Я заметил, что она все время испытывает какую-то неловкость: ее лицо выражало смущение и тревогу. Почти у самого выхода она проговорила печальным голосом:
— Не разрешите ли вы… не разрешите ли… моей дочери, Анне-Мари, зайти за вами? Так будет лучше… по разным причинам… вы, вероятно, обедаете в гостинице?
— Конечно, буду очень рад, это доставит мне удовольствие, — сказал я.
И действительно, через час, когда я, сидя в маленькой столовой гостиницы, заканчивал обед, вошла, оглядываясь по сторонам, немолодая, скромно одетая девушка. Я пошел ей навстречу, представился и предложил сейчас же отправиться с ней, чтобы осмотреть коллекцию. Но с тем же смущением, которое я заметил у матери, она попросила разрешения сказать мне несколько слов, прежде чем мы пойдем к ним. По-видимому, ей это было нелегко. Собираясь начать повествование, она покраснела до корней волос и рука ее теребила складки платья. Наконец, путаясь и останавливаясь, она начала смущенно:
— Моя мать послала меня к вам… она мне все рассказала… и у нас большая просьба к вам… мы хотели вас поставить в известность… прежде, чем вы придете к отцу… он захочет показать вам свою коллекцию, а коллекция… коллекция… она не совсем полна… там не хватает нескольких картин… даже довольно много…
Она тяжело вздохнула и, посмотрев на меня, проговорила поспешно: