Леся с омерзением посмотрела на бывшего жениха.
– Я прощаю тебя, – тихо сказала она. – А теперь уходи. Не пачкай крыльцо.
– Но я истекаю кровью! – рыдал паскудник, хлюпая носом.
– Небось не истечешь, – так убежденно сказала она, что кровь и в самом деле заперлась, разом остановившись. – Убирайся прочь, ты… ничтожество.
Она презрительно отвернулась, с облегчением и радостью думая: «Спасибо батюшке ведьмарю, уберег, не попустил…»
…и невесть почему увидела себя черной желтоглазой кошкой. Независимой, своенравной кошкой, вольной уйти в любой момент, но терпеливо дремлющей на полке в ожидании хозяина. Чтобы, дождавшись, когда он придет, поест и ляжет, в темноте неслышно вспрыгнуть на кровать, притулиться на груди, обогреть, приласкаться, ни о чем не расспрашивая, выслушать, если он захочет рассказать. Потому что каждого человека должен кто-то ждать, беспокоиться, оберегать, а его, оберегающего всех – некому…
Пощупав нос, несостоявшийся жених хрюкнул от радости, подхватился с колен и кинулся наутек, забыв поблагодарить и помня лишь собственное унижение и повинного в этом человека… нет, проклятого колдуна, каким давно не место в его родных краях!
Он выбрал уютное местечко под раскидистой березой, растянулся на ворохе листвы, вкусно пахнущей осенью и, закрыв глаза, слушал, как падают листья. Тихий неумолчный шелест, как напутственный шепот проплывающим в небе журавлиным стаям, поглотил все прочие лесные звуки. Не слышно было ни далекого чириканья воробьев, ни легкого топотка мышкующей лисицы, ни скрипа колодезного ворота в ближайшей деревне, обычно разносившегося за версту. Звуки растворились, но не исчезли – лишь напомнили, что мир един и, если отбросить повседневную суету, на миг забыть о конечности собственной жизни, остановиться, замолчать и прислушаться, то поймешь, что мир течет не вокруг тебя, а сквозь. И ты значишь для него не больше и не меньше, чем один-единственный лист из бесчисленной свиты листопада. И потому не стоит разделять листья на кленовые и осиновые, красные и желтые, матовые и глянцевые. И потому волк, бегущий лесной тропинкой, ничем не лучше ворона, парящего в небе, но и ничем не хуже человека, забывшего о своем родстве и с теми, и с другими…
Он лежал и слушал, постепенно растворяясь в этом торжественном, немного печальном, убаюкивающем шелесте, и сам не заметил, как заснул.
И уж тем более не слышал, как тихо плакала ясноглазая волчица, свернувшись клубочком в опустевшем логове.
Страсти вокруг ворона и ушибленного ребенка, который на все расспросы хныкал или просился домой, стали помаленьку утихать, и совсем утихли бы, не прибеги из-за гумна растрепанная, простоволосая девица, известная потаскуха, зело падкая на чужих парней и мужей.
– Ой люди, людечки! Люди добрые! Спасите-помогите, моченьки моей нет, совсем помираю! – слезно надрывалась она, хватая односельчан за рукава и вороты. Те отстранялись, вырывали руки. – Ноженьки тяжелеют, глазоньки закрываются, свету белого не вижу! Пришла смерть моя неминучая!
Кто-то из парней высказал вслух причину столь внезапного умирания, дружки загоготали, старшее поколение сурово цыкнуло на зубоскала.
– Была я в поле, стога метала, – отдышавшись, более-менее связно поведала девка. – Притомилась, легла в соломе соснуть – глядь-поглядь, черный волк скачет, да такой страшенный, что у меня руки-ноги отнялись, ни закричать, ни ворохнуться!
Смех и шутки прекратились. Больше года в округе бесчинствовал волкодлак, каждое полнолуние собиравший кровавую жатву с окрестных деревень. В этой недосчитались уже трех человек.
– Вскочил волк мне на грудь – и давай одежду рвать, невтерпеж ему, – меж тем продолжала деваха. – А у меня оберег на груди висел, коник костяной на шнурке крученом. Он его, не глядя, пастью хвать, да как взвоет! Соскочил волк, ровно вару на него плеснули, перекинулся через голову, и гляжу – не волк это вовсе, а наш ведьмарь, чтоб ему лихо! Ах ты, говорит… – Девка замялась, вспоминая нехорошее слово, пожалованное ведьмарем, – такая-сякая, коль мне не досталась, то никто тебя не получит. Помрешь, говорит, вскорости, а я тогда по душу твою приду.
Вот тут-то люди загудели, как потревоженные медведем пчелы. Одно дело – бездоказательный синец не шее, и совсем другое – волкодлак, подлинное чудище, чьи злодеяния перевалили за второй десяток душ.
– Точно, он волкодлак и есть!
– Кому же быть, как не ему!
– Сельчане-то все на виду, а он, бирюк, из лесу неделями не вылазит. Что ему волком перекинуться!
Леся, решительно работая локтями, выбилась в передние ряды и звонким, вздрагивающим от волнения голосом перекрыла шум толпы:
– Неправда ваша, дяденьки! Как вам не стыдно человека за глаза оговаривать?! Да я сама этого волкодлака видела – в гае на полянке лежит, весь как есть мечом порубленный! Хотите – сходим и глянем!
Девушку поддержал седой, как лунь, старичок, опиравшийся на узловатую необструганную клюку:
– Дело, дитятко, говоришь. Не гоже звериное обличье в вину ставить, иной и в человечьем почище зверя будет. Ворон – птица мудрая, заповедная, ее глазами боги на нас, грешных, смотрят да меж собой решают, кого судить, а кому воздать. Волки же и вовсе Гаюновы слуги, леса и всякой живой твари блюстители. Отродясь не бывало, чтобы волк кого зазря жизни лишил!
– Старый, как малый! – презрительно бросил кто-то из мужчин, и все засмеялись. – У меня волки той зимой трех ягнят уволокли, так что мне теперича – в пояс им кланяться, шапку ломать?
– Волки твоему хозяйскому недогляду не виновники, – не сдавался старичок. – У них своя справедливость: за весами бытия глядеть неусыпно, в каковых чашах на одной жизнь, на другой смерть обретается. Сколь на одной чаше убудет – на другой сей же час прибавится, и ежели обратно ее не стронуть – пойдет чаша вниз да и опрокинется, а вместе с ней и все сущее прахом развеется…
Но его уже не слушали. Вылез вперед Лесин «жених», до сих пор перемазанный кровью, да еще нос для пущей важности плоским камнем студивший, и в нос же загнусавил: