— Ты серьезно? — улыбнулся Ким Спиридонович. — Но нельзя защитить незащитимое. Скажи спасибо, что твой выпад против коллектива списали на временную невменяемость.
— Если всякое правдивое высказывание списывать на временную невменяемость, останется неуклонный рост благосостояния, — ухмыльнулся Максимук.
— Брось, Ваня, — обрезал его Карпулин. — Дело-то нешуточное.
— Не надо ничего списывать, — сказал я, сжигая, как мне казалось, все мосты. — Постоянный отрыв сотрудников на неквалифицированные работы — это постоянная невменяемость. Посудите сами, Ким Спиридонович, нас отрывают ежегодно на 15–20 дней — на картошку, на уборку двора и прилегающих территорий, на овощехранилище, на заготовку сена, на возведение дома методом народной стройки… Какая тут, к черту, эффективность, какой научно-технический прогресс! У нас стоят экспериментальные серии, у нас лежат больные, а мы играем в игру под названием «На все руки мастера»…
— Как он тебя бреет! — снова вмешался Максимук.
— Он меня? — удивился Ким Спиридонович. — Это я скоро побрею их Чолсалтанова. Под нуль! Он же, бездельник старый, никому ничего не разъясняет… Уверен, понимаешь ли, что его палец, многозначительно указующий на небо и на высокое начальство, лучше всего убеждает интеллигенцию. Ты вот думаешь, Вадим Львович, что никому, кроме тебя, такие очевидности в голову не приходят, да? Думаешь, мы тут, наверху, сплошные кандидаты в ваш Центр, этакие слабоумненькие? Ты панорамно смотри, Вадим Львович, панорамно! Где взять людей — вот в чем проблема. Нам не хватает людей для уборки урожая и для заготовки кормов, для подметания улиц и для строительства. Между тем все хотят кушать мясо с картошкой, хотят ходить по чистым улицам и жить в отдельных благоустроенных квартирах. Было бы идеально обеспечить каждый фронт работ соответствующими специалистами, но не выходит, пока, понимаешь ли, не вытанцовывается все по-научному… И мы вынуждены затыкать прорывы. Предложите что-нибудь, найдите, черт возьми, лучшее решение — без прорывов и без профессорского картофелекопания! Дайте вариант, в котором каждая морковка и каждый килограмм городского мусора обходились бы нам дешевле — без таких моральных и материальных потерь!
— На это работа экономистов и плановиков, — возразил я. — Почему они не делают своей работы? И зачем вы принимаете их порочные варианты?
— Ты что, ребенок? — уже с некоторым возмущением перебил меня Карпулин. — Эти люди тоже поставлены в определенные рамки, они обрамлены уровнем финансирования каждой конкретной сферы, они вынуждены решать задачи сегодняшние, а сегодня нужно, чтобы не было голодных и бездомных. Ни в коем случае! Завтра многое изменится, но до завтра надо дожить. Это вашему брату кажется — древняя иллюзия ученых-естественников, — что каждый шаг должен делаться сугубо рационально, разумнейшим способом. Но ваше рацио постоянно рвущаяся сеть, и часто приходится прикрывать дырки грудью.
— Делай дырки, ибо всегда найдется затыкающая их грудь! — хохотнул Максимук.
— А ты, Иван, брось! Ты мне не совращай молодого человека. Над ним уже поработали неплохие совратители. Тот же Клямин…
— Что Клямин? — не понял я.
— А то! Ты полагаешь, Клямину ставят в вину только инверсин? Инверсин — это, если угодно, последняя капля, толчок, повод… Ты думаешь, мы забыли его дворницкую демонстрацию?
— Какую-какую? — переспросил Максимук.
— Ага, тебе будет интересно! Несколько лет назад лабораторию профессора Клямина хотели бросить на уборку строительного мусора в подшефной школе. Разумеется, его лично туда никто не звал, требовалось выделить десять человек на один день. Конечно, Топалов тут переусердствовал — в лаборатории Клямина всего-то с полтора десятка сотрудников и лаборантов. Но профессор поступил по-своему — он запретил своим людям выходить на уборку, он пошел туда один с метлой и лопатой и ровно на 10 дней. Скандал получился страшный — как раз в это время к Клямину приехала какая-то научная делегация и он принимал ее в школьной раздевалке во время собственного обеденного перерыва. По-моему, тогда у Чолсалтанова появились первые седые волосы и, конечно, выговор без занесения…
— Готовый материал для рассказа, — прокомментировал Максимук.
— Кому для рассказа, а кому — для персонального дела. Меня из-за этого в Москву тогда вызывали. А вы говорите… Да ты, Вадим Львович, без всякого инверсина фрондерством от Клямина заразился, разве нет?
— Но, мне кажется, все это мелочи, — сказал я. — Это не снижает значимости работ Клямина. Ему надо помочь.
— Ты полагаешь, что наплевательское отношение к коллективу не снижает ценности работника? Ведь Клямину-то плевать было, как выглядит его родной Центр и даже родной город в глазах московских и зарубежных ученых… Ему лишь бы свою точку зрения отстоять…
— Чего обиды вспоминать-то, — примирительно вмешался Максимук. — Ты бы, Кимушка, и вправду подумал насчет помощи…
— Боюсь, это уже невозможно, — хмуро ответил Карпулин. — Строго говоря, за небрежное обращение с экспериментальными средствами против Клямина уголовное дело возбудить могли. Но суть в ином — он несовместим с Топаловым, а после той сцены в кабинете окончательно несовместим. И, конечно, за всем этим стоят и его дворницкая демонстрация, и многолетнее неприятие Топалова как ученого — вспомни хотя бы знаменитое выступление на ученом совете…
Я помнил, очень хорошо помнил. Тогда Клямин исключительно ярко нарисовал картину топаловской научной школы, нарисовал едва ли не единым мазком — несущийся автомобиль мировой науки и топаловцы, пытающиеся лизнуть задний бампер, придав ему тем самым дополнительный блеск… И я знал, что такого никто не прощает.
— В общем, много всего, — продолжал Карпулин, — и мне, откровенно говоря, не справиться. Топалов поднял страшную бучу, а его связям можно позавидовать… Разве что удастся сохранить за Кляминым должность профессора-консультанта, не знаю…
И он встал с кресла, давая понять, что разговор окончен. После этого мы не встречались около трех лет, до недавних пор, когда и произошел инкриминируемый мне второй эпизод.
На этот раз Карпулин пригласил меня на свою дачу по собственной инициативе. Мы опять приехали с Максимуком и сразу поняли, что Ким Спиридонович пребывает в крайне плохом настроении. Только что грохнула история с Топаловым и Кларой Михайловной, и я знал, что могучие связи нашего шефа заставляют Карпулина ехать в Москву для принятия какого-то окончательного решения.
Карпулин подробно расспросил о случившемся, между прочим, намекнул, что на меня и мой правдомат запросто могут собак навешать, именно так и сказал: «собак навешать».
Поведением Топалова он был искренне возмущен, высказался в том смысле, что с академика за это три шкуры спустить следует (дословно: «три шкуры»). Я попытался возразить, что данный случай, разумеется, безобразен, но фактически за Топаловым тянутся куда более пакостные дела, на которые никто особого внимания не обращал, тот же Клямин, к примеру… Ким Спиридонович совсем помрачнел.
— Слушай, не трави ты мне душу с этим Кляминым. Мы ж все задним умом крепки… Теперь я и сам понимаю, что виноват, не представлял я, что старик такой большой ученый. У нас ведь как — нередко лишь некролог взвешивает личность…
Между прочим, Клямин умер ровно через три месяца после увольнения из Центра. Я знаю, что Карпулин пытался сохранить за стариком хотя бы консультантскую позицию, но и это не удалось. И Клямин, ампутированный от своей лаборатории, от дела всей своей жизни, быстро угас. Быстро и тихо.
— Так вот живет рядом с тобой рядовой, вроде бы, профессор с дурным характером, — продолжал Карпулин. — Живет, хлеб жует, начальству кровь портит, статейки пишет, больных лечит… Вдруг помер, и на тебе — только из-за рубежа два десятка соболезнований. И выясняется, что Нобелевскую он не получил лишь по нашей собственной отечественной нерасторопности…
— Брось, Кимушка, сопли пускать, — перебил его Максимук. — Сначала ты перед топаловскими связями дрожал, а теперь каешься. Поздно и ни к чему. Надо о живых думать, о тех, чьим семьям еще не шлют соболезнований. О заживо забытых!