Улыбка:
– «Надо всем сойти с ума – как можно скорее сойти с ума». Это говорил кто-то вчера. Ты помнишь? Там…
Да, это у меня записано. И следовательно, это было на самом деле. Я молча смотрю на ее лицо: на нем сейчас особенно явственно – темный крест.
– I, милая, – пока еще не поздно… Хочешь – я брошу все, забуду все – и уйдем с тобою туда, за Стену – к этим… я не знаю, кто они.
Она покачала головой. Сквозь темные окна глаз – там, внутри у ней, я видел, пылает печь, искры, языки огня вверх, навалены горы сухих, смоляных дров. И мне ясно: поздно уже, мои слова уже ничего не могут…
Встала – сейчас уйдет. Может быть, уже последние дни, может быть, минуты… Я схватил ее за руку.
– Нет! Еще хоть немного – ну, ради… ради…
Она медленно поднимала вверх, к свету, мою руку – мою волосатую руку, которую я так ненавидел. Я хотел выдернуть, но она держала крепко.
– Твоя рука… Ведь ты не знаешь – и немногие это знают, что женщинам отсюда, из города, случалось любить тех. И в тебе, наверное, есть несколько капель солнечной, лесной крови. Может быть, потому я тебя и —
Пауза – и как странно: от паузы, от пустоты, от ничего – так несется сердце. И я кричу:
– Ага! Ты еще не уйдешь! Ты не уйдешь – пока мне не расскажешь о них – потому что ты любишь… их, а я даже не знаю, кто они, откуда они. Кто они? Половина, какую мы потеряли, Н2 и О – а чтобы получилось Н2 О – ручьи, моря, водопады, волны, бури – нужно, чтобы половины соединились…
Я отчетливо помню каждое ее движение. Я помню, как она взяла со стола мой стеклянный треугольник и все время, пока я говорил, прижимала его острым ребром к щеке – на щеке выступал белый рубец, потом наливался розовым, исчезал. И удивительно: я не могу вспомнить ее слов – особенно вначале, – и только какие-то отдельные образы, цвета.
Знаю: сперва это было о Двухсотлетней Войне. И вот – красное на зелени трав, на темных глинах, на синеве снегов – красные, непросыхающие лужи. Потом желтые, сожженные солнцем травы, голые, желтые, всклокоченные люди – и всклокоченные собаки – рядом, возле распухшей падали, собачьей или, может быть, человечьей… Это, конечно, – за стенами: потому что город – уже победил, в городе уже наша теперешняя – нефтяная пища.
И почти с неба донизу – черные, тяжелые складки, и складки колышутся: над лесами, над деревнями медленные столбы, дым. Глухой вой: гонят в город черные бесконечные вереницы, чтобы силою спасти их и научить счастью.
– Ты все это почти знал?
– Да, почти.
– Но ты не знал и только немногие знали, что небольшая часть их все же уцелела и осталась жить там, за Стенами. Голые – они ушли в леса. Они учились там у деревьев, зверей, птиц, цветов, солнца. Они обросли шерстью, но зато под шерстью сберегли горячую, красную кровь. С вами хуже: вы обросли цифрами, по вас цифры ползают, как вши. Надо с вас содрать все и выгнать голыми в леса. Пусть научатся дрожать от страха, от радости, от бешеного гнева, от холода, пусть молятся огню. И мы, Мефи, – мы хотим…
– Нет, подожди – а «Мефи»? Что такое «Мефи»?
– Мефи? Это – древнее имя, это – тот, который… Ты помнишь: там, на камне – изображен юноша… Или нет: я лучше на твоем языке, так ты скорее поймешь. Вот: две силы в мире – энтропия и энергия. Одна – к блаженному покою, к счастливому равновесию; другая – к разрушению равновесия, к мучительно-бесконечному движению. Энтропии – наши или, вернее, – ваши предки, христиане, поклонялись как Богу. А мы, антихристиане, мы…
И вот момент – чуть слышный, шепотом, стук в дверь – и в комнату вскочил тот самый сплюснутый, с нахлобученным на глаза лбом, какой не раз приносил мне записки от I.
Он подбежал к нам, остановился, сопел – как воздушный насос – и не мог сказать ни слова: должно быть, бежал во всю мочь.
– Да ну же! Что случилось? – схватила его за руку I.
– Идут – сюда… – пропыхтел наконец насос. – Стража… и с ними этот – ну, как это… вроде горбатенького…
– S?
– Ну да! Рядом – в доме. Сейчас будут здесь. Скорее, скорее!
– Пустое! Успеется… – смеялась, в глазах – искры, веселые языки.
Это – или нелепое, безрассудное мужество – или тут было что-то еще непонятное мне.
– I, ради Благодетеля! Пойми же – ведь это…
– Ради Благодетеля, – острый треугольник – улыбка.
– Ну… ну, ради меня… Прошу тебя.
– Ах, а мне еще надо было с тобой об одном деле… Ну, все равно: завтра…
Она весело (да: весело) кивнула мне; кивнул и тот – высунувшись на секунду из-под своего лбяного навеса. И я – один.
Скорее – за стол. Развернул свои записи, взял перо – чтобы они нашли меня за этой работой на пользу Единого Государства. И вдруг – каждый волос на голове живой, отдельный и шевелится: «А что, если возьмут и прочтут хотя бы одну страницу – из этих, из последних?»
Я сидел за столом, не двигаясь, – и я видел, как дрожали стены, дрожало перо у меня в руке, колыхались, сливаясь, буквы…
Спрятать? Но куда: все – стекло. Сжечь? Но из коридора и из соседних комнат – увидят. И потом, я уже не могу, не в силах истребить этот мучительный – и может быть, самый дорогой мне – кусок самого себя.
Издали – в коридоре – уже голоса, шаги. Я успел только схватить пачку листов, сунуть их под себя – и вот теперь прикованный к колеблющемуся каждым атомом креслу, и пол под ногами – палуба, вверх и вниз…
Сжавшись в комочек, забившись под навес лба – я как-то исподлобья, крадучись, видел: они шли из комнаты в комнату, начиная с правого конца коридора, и все ближе. Одни сидели застывшие, как я; другие – вскакивали им навстречу и широко распахивали дверь – счастливцы! Если бы я тоже…
«Благодетель – есть необходимая для человечества усо-вершенствованнейшая дезинфекция, и вследствие этого в организме Единого Государства никакая перистальтика…» – я прыгающим пером выдавливал эту совершенную бессмыслицу и нагибался над столом все ниже, а в голове – сумасшедшая кузница, и спиною я слышал – брякнула ручка двери, опахнуло ветром, кресло подо мною заплясало…
Только тогда я с трудом оторвался от страницы и повернулся к вошедшим (как трудно играть комедию… ах, кто мне сегодня говорил о комедии?). Впереди был S – мрачно, молча, быстро высверливая глазами колодцы во мне, в моем кресле, во вздрагивающих у меня под рукой листках. Потом на секунду – какие-то знакомые, ежедневные лица на пороге, и вот от них отделилось одно – раздувающиеся, розово-коричневые жабры…
Я вспомнил все, что было в этой комнате полчаса назад, и мне было ясно, что она сейчас – Все мое существо билось и пульсировало в той (к счастью, непрозрачной) части тела, какою я прикрыл рукопись.
Ю подошла сзади к нему, к S, осторожно тронула его за рукав – и негромко сказала:
– Это – Д-503, Строитель «Интеграла». Вы, наверное, слышали? Он – всегда вот так, за столом… Совершенно не щадит себя!
…А я-то? Какая чудесная, удивительная женщина.
S заскользил ко мне, перегнулся через мое плечо – над столом. Я заслонил локтем написанное, но он строго крикнул:
– Прошу сейчас же показать мне, что у вас там!
Я, весь полыхая от стыда, подал ему листок. Он прочитал, и я видел, как из глаз выскользнула у него улыбка, юркнула вниз по лицу и, чуть пошевеливая хвостиком, присела где-то в правом углу рта…
– Несколько двусмысленно, но все-таки… Что же, продолжайте: мы больше не будем вам мешать.
Он зашлепал – как плицами по воде – к двери, и с каждым его шагом ко мне постепенно возвращались ноги, руки, пальцы – душа снова равномерно распределялась по всему телу, я дышал…
Последнее: Ю задержалась у меня в комнате, подошла, нагнулась к уху – и шепотом:
– Ваше счастье, что я…
Непонятно: что она хотела этим сказать?
Вечером, позже, узнал: они увели с собою троих. Впрочем, вслух об этом, равно как и о всем происходящем, никто не говорит (воспитательное влияние невидимо присутствующих в нашей среде Хранителей). Разговоры – главным образом о быстром падении барометра и о перемене погоды.