июль 1958 – август 1959
22. 24.
Ничего. Записывал на свой магнитофон «Падение». Письмо от Ми («бурные чистые ночи»). Вчера вечером бродил по Сен-Жермен-де-Пре – с чего бы это? Разговорился с каким-то пьяным художником. «Чем занимаетесь – не сижу в тюрьме – это плохо – да нет, хорошо» – и, проглотив пяток крутых яиц, залил все это коньяком. В отчаянии оттого, что не могу работать. К счастью, «Живаго» и нежность, которую я испытываю к его автору. Отказался от поездки на юг.
25.
Ничего. Записывал «Падение». «Одержимые», раздача. Н. Р. Ф. Обедал с А. К. Ее любовь с М., который со своей женой уже ничего не может и доверился ей. «Ему лучше», – говорит она. «В каком смысле?» – «Ну, это еще не мужчина, но уже и не старик». Эта зона тени над людскими жизнями. Над каждой жизнью. Проводит ее, гуляю по Сен-Жермен-де-Пре. Чего-то жду, как дурак. Эх! Вернулись бы силы для работы, тогда наконец появился бы какой-то просвет. Шпана всякая слоняется, одета под Джеймса Дина, в очень обтягивающих джинсах, и без конца что-то чешут и поправляют спереди. Вспомнились загорелые обнаженные тела, далеко в прошлом, в моей навсегда потерянной стране. Они были чисты.
30 июля.
Весь день один. Работал, но ничего путного. Вечером у Набокова Нарайан, которого прочат в преемники Ганди и который объясняет нам суть движения сельского социализма в Индии (Виноба). Восхищаюсь, но от меня это далеко. По дороге домой иду мимо Орленка и замечаю на освещенной афише фамилию А. М. Захожу. Я был с ней счастлив, одиннадцать лет назад. Сейчас она замужем за стюардом Эр-Франс, ездит с ним на рыбалку. А вечером поет.
1 августа.
Обедал в Шамбурси у Барро. На небе мрак и непрекращающаяся гроза. Б. вновь предлагает ассоциацию Данченко-Станиславского. Во второй половине дня Колин Уилсон – Совсем еще ребенок, видимо, Европа наконец-то завоевала Англию. «Теперь нужно, чтобы все поверили в (...)» – я и сам это знаю. Это и есть моя вера, и она никогда меня не покидала. Но я пошел туда, куда повело меня мое время, через все беды, ни от чего не увиливая, чтобы иметь возможность, после страданий и отрицаний, нечто утверждать, – во всяком случае, тогда я воспринимал это так. А сейчас нужно как-то преобразиться, и это-то меня и мучает, не дает приступить к задуманной книге. Вероятно, запечатлевание в образах состояния некой подавленности отняло у людей моего поколения слишком много сил, и мы уже не сумеем выразить нашу истинную веру. Мы лишь подготовим почву для молодых ребят, идущих за нами. Говорю об этом К. У., и «если у меня ничего не получится, то по крайней мере из меня выйдет интересный свидетель. Если получится, выйдет творец».
Вечером ужинаю с А. Е. и Карин, потом вдвоем с Карин гуляем по Монмартру. Ночные сады, влажные в лунном свете, но темные. Карин 18 лет. Родители развелись. Она зачем-то уехала из Швеции и зарабатывает на жизнь, работая манекенщицей в каком-то второразрядном доме моделей, где ее эксплуатируют, как хотят. Тридцать пять тысяч франков при семичасовом рабочем дне без выходных. Меня переполняет восхищение перед смелостью этих девушек середины века. Несколько мальчишеская красота, сама же медлительная, словно отсутствующая. Возвращаемся. Без лишних слов подставляет свои свежие губы, затем поворачивается и уходит, строгая и сдержанная.
2 августа.
Заставляю себя вести этот дневник, с трудом преодолевая отвращение. Теперь я понял, почему этим не занимался: жизнь для меня – тайна. Как по отношению к другим (это-то и угнетало Х. больше всего), так и в моих собственных глазах: я не имею права выдавать эту тайну в словах. Для меня богатство жизни именно в том, что она такая глухая, несформулированная. А заставляю я себя только из панической боязни потерять память. Хотя сам не уверен, что смогу продолжать. Впрочем, я и так забываю упомянуть об очень многом. И ничего не пишу о том, что думаю. Например, мои долгие размышления о К.
15, 16, 17 августа.
На самом деле весь этот период, начиная со 2-го числа, совершенно пустой. Нельзя писать, не обретя вновь волю к жизни, энергию. Здоровье души, даже если то, что собираешься сказать, трагично. Даже именно поэтому. Закончил «Живаго» с чувством нежности к автору. Неверно, что он продолжает традиции русского искусства XIX века. Эта книга сделана так умело, но она современна по фактуре, с этими постоянными моментальными снимками. Однако в ней есть и нечто большее: воссоздана русская душа, раздавленная сорокалетним господством лозунгов и бесчеловечной жестокости. «Живаго» – книга о любви. Причем о любви, распространяющейся на всех людей сразу. Доктор любит свою жену, и Лару, и еще многих других, и Россию. И погибает он потому, что оказывается оторван от жены, от Лары, от России и от всего остального.
И смелость Пастернака в том, что он вновь открыл подлинный источник творчества и спокойно занимался тем, что не давало ему пересохнуть среди воцарившейся там пустыни.
Что еще? Два вечера, 16-го и 15-го, записывал на магнитофон вместе с М. стихи Шара. Ночью 15-го гулял по набережным Сены. Под Новым мостом молодые люди, иностранцы (скандинавы): двое что-то импровизируют на трубе и банджо, а остальные улеглись парочками прямо на мостовой и слушают. Немного дальше, на лавочке возле моста Искусств растянулся какой-то араб, пристроив за головой радиоприемник, из которого доносятся арабские мелодии. Мост Сите, под теплым туманным небом августовского Парижа.
Для «Юлии». Гибер – прогрессист из дворян. Мора – представитель старого мира.
23 августа.
Умер Роже Мартен дю Гар. Я отложил поездку к нему в Беллем, и вот вдруг... Вспоминаю, как еще в мае, в Ницце, беседовал с этим нежно мной любимым человеком, который говорил мне о своем одиночестве, о смерти. Как он переносил свое грузное, переломанное пополам тело от стола к креслу. А его прекрасные глаза... Его можно было любить, уважать. Печально.