В Клиши я вернулся к обеду. Заглянув на кухню, увидел свою жену, которая помогала Фреду готовить. Когда я вошел, они смеялись и перешучивались. Я знал, что Фред ни словом не обмолвится о моей предстоящей поездке, поэтому спокойно сел за стол и принял участие в общем веселье. Должен сказать, еда была восхитительной, и все было бы прекрасно, если бы после обеда Фред не уехал в редакцию газеты. Меня несколько недель тому назад уволили, а он пока держался, хотя и его со дня на день ожидала та же участь. Меня уволили, так как, несмотря на мое американское происхождение, я не имел права работать в американской газете корректором. Согласно французским представлениям, эту работу мог выполнять любой француз, знающий английский. Я был удручен, и это лишь подлило масла в огонь моих недобрых чувств к французам, возникших в последние недели. Но что сделано, то сделано, теперь с этим покончено, я опять свободный человек, скоро я буду в Лондоне, буду говорить по-английски с утра до вечера и с вечера до утра, если захочу. Кроме того, вскоре должна выйти моя книга, и жизнь коренным образом изменится. Все обстояло совсем не так плохо, как несколько дней назад. Увлекшись приятными мыслями о том, как хитро я придумал выкрутиться из этой ситуации, я потерял бдительность и рванул в ближайший магазин за бутылкой ее любимого шартреза. Это было роковой ошибкой. От шартреза она раскисла, с ней сделалась истерика, кончилось все обвинениями и упреками в мой адрес. Сидя вдвоем за столом, мы, казалось, пережевывали старую, давно потерявшую вкус, жвачку. В конце концов, я дошел до черты, за которой кроме раскаяния и нежности ничего нет, я чувствовал себя таким виноватым, что не заметил, как выложил все -- о поездке в Лондон, о деньгах, которые занял, и т.д. и т.п. Плохо соображая, что делаю, я, можно сказать, на блюдечке выложил ей все, что у меня было. Не знаю, сколько фунтов и шиллингов, все в новеньких, хрустящих британских купюрах. Сказал, что очень сожалею, что черт с ней, с поездкой, и что завтра я постараюсь вернуть деньги за билеты и отдам ей все до последнего пенни.
И вновь надо отдать ей должное. Ей не хотелось брать эти деньги. Она морщилась от одной только мысли об этом, я видел это собственными глазами, но в конце концов, с неохотой приняла их и сунула в сумочку. Но, уходя, забыла ее на столе, и мне пришлось нестись но ступенькам ей вдогонку. Забирая сумочку, она опять сказала: "До свидания", и я знал, что это "до свидания" -- последнее. "До свидания", -- сказала она, стоя на ступеньках и глядя на меня с горестной улыбкой. Один неосторожный жест, и она швырнула бы деньги в окно, кинулась мне на шею и осталась навсегда. Окинув ее долгим взглядом, я медленно вернулся к двери и закрыл ее за собой. Зашел на кухню, постоял у стола, посидел немного, глядя на пустые бокалы, потом силы покинули меня и, не выдержав, разрыдался, как ребенок. Около трех ночи пришел Фред. Он сразу понял, что произошло что-то неладное. Я все ему рассказал, мы перекусили, выпили недурственного алжирского вина, потом добавили шартреза, потом переложили это коньяком. Фред заклеймил меня .позором, сказав, что только круглый идиот мог выбросить на ветер все деньги. Я не стал спорить, по правде говоря, этот вопрос волновал меня меньше всего.
-- И что теперь с твоим Лондоном? Или ты передумал ехать?
-- Передумал. Я похоронил эту идею. Кроме того, теперь я и не могу никуда ехать. На какие шиши, спрашивается?
Фред не считал неожиданную потерю денег таким уж непреодолимым препятствием. Он прикинул, что сможет перехватить где-нибудь пару сотен франков, к тому же со дня на день ему должны были выдать зарплату, и выходило, что он мог одолжить мне необходимую сумму. До рассвета мы обсуждали этот вопрос, само собой обильно орошая его спиртным. Когда я добрался до постели, в ушах вовсю трезвонили вестминстерские колокола и скрипучие бубенчики под окном. Мне снился грязный Лондон, укутанный роскошным снежным одеялом, и каждый встречный радостно приветствовал меня: "Счастливого Рождества!" -- разумеется, по -- английски.
В ту же ночь я пересек Ла-Манш. Эта была та еще ночь. Все попрятались по каютам и там дрожали от холода. У меня с собой была стофранковая бумажка и какая-то мелочь. И все. Мы решили, что, добравшись до места, я телеграфирую Фреду, а он сразу высылает мне деньги. Я сидел в салоне за длинным столом, прислушиваясь к разговорам. Я судорожно размышлял, каким образом растянуть эти сто франков на подольше, ибо сомневался, что Фред сможет немедленно достать деньги. Обрывки фраз, доносившихся до моего уха, подсказали мне, что все разговоры сегодня вертятся вокруг денег. Деньги. Деньги. Всегда и везде одно и то же. Надо было случиться, что именно в этот день Англия, морщась от нежелания, выплатила долг Америке. Англия всегда держит слово. Это пережевывалось со всех сторон, я был готов придушить всех за их распроклятую честность.
Я собирался менять стофранковую бумажку только в случае крайней необходимости, но вся эта околесица, что Англия держит слово и то, что, как я заметил, во мне узнали американца, достали меня с такой силой, что я приказал принести мне пива и сэндвич с ветчиной. Это повлекло за собой неизбежное общение со стюардом. Он хотел узнать мое мнение о сложившейся ситуации. Видно было, что он считал тяжким преступлением то, что мы сделали с Англией. Больше всего я боялся, как бы он не взвалил ответственность за происходящее на меня, раз уж меня угораздило родиться в Америке. На всякий случай я сказал, что понятия ни о чем не имею, что меня все это не касается и что мне абсолютно безразлично, заплатит Англия долг или нет. Но он не успокоился. Нельзя безразлично относиться к тому, что происходит у вас на родине, даже если эта родина и совершает ошибки, пытался донести до меня стюард. Плевать мне и на Америку, и на американцев, отозвался я... Я сказал, что во мне нет ни грамма патриотизма. Проходивший мимо моего столика мужчина при этих словах остановился и стал прислушиваться. Я решил, что это либо шпион, либо сыщик. Немедленно сбавил тон и повернулся к мужчине, сидевшему возле меня, который тоже попросил пива и сэндвич.