И он понял, что станет с ним, если он не сумеет побороть свое равнодушие. Одинокий, без желаний, без любви, он, чтобы спастись, должен либо принять устоявшиеся жизненные принципы, либо навсегда выйти из игры. Но тогда он должен возненавидеть Лео, полюбить Лизу, испытывать отвращение и сострадание к матери и нежность к Карле. Увы, все эти чувства были ему незнакомы. А может, ему следует уйти из дому и искать близких ему по духу людей, искать такие места, где, точно в земном раю, все, и слова, и жесты, и чувства, нерасторжимо связано с породившей их реальностью.

Этот рай искренности и правды (во всяком случае, так ему показалось) он увидел однажды, два года, назад, когда проститутка, которую он встретил на улице и привел в гостиничный номер, вдруг залилась слезами. У этой маленькой, недалекой женщины было странное тело, привлекавшее смешным несоответствием между крупной грудью и ягодицами, и худой, грациозной спиной. Поэтому раздетая она ходила, наклонившись вперед, горделиво покачивая, точно павлин хвостом, своими пышными округлостями. Другое несоответствие заключалось в том, что она выставляла свои розовые, потасканные прелести завернутыми в жалкую черную шаль, которую нацепила как-то косо, точно карнавальный костюм. На ступеньках лестницы она без тени грусти рассказала ему, что это рваное подобие шали надела в знак траура по матери, которая умерла неделю назад. Но это печальное событие — ведь теперь она осталась совсем одна на всем белом свете — не мешало ей каждый вечер искать друга, который разделил бы с ней ее одиночество, да и жить надо. В номере она разыграла сценку оскорбленной стыдливости, — весело, с живостью и непосредственностью. Комната была маленькой и скромно обставленной. Точно беглец, который, чтобы легче было скрыться, избавляется от ненужного ему оружия, она постепенно оставляла на полу разнообразные предметы своего туалета: ветхую черную шаль, юбку, комбинацию, трусики. И, наконец, почти совершенно голая, в одних лишь чулках, спряталась в самом теплом и темном углу возле печки. Потом появилась из своего убежища с комичными ужимками, нелепо поводя бедрами, точно кланялась на каждом шагу. При этом она громко возмущалась и старательно прикрывала руками срамные места. Наконец осторожно легла в постель с милой, таинственной улыбкой, обещавшей невиданные, утонченные ласки. Но когда он попытался заставить ее показать свое профессиональное искусство, она отказалась. Он настаивал, и тогда она залилась слезами. Но это был не сдержанный, горестный плач, полный достоинства, и не истерика с криками и конвульсиями. Нет, она плакала по-детски беспомощно, шумно всхлипывая, и по лицу ее катились крупные слезы, отчего все ее тело содрогалось, особенно — нежные белые груди, точно они были двумя неопытными всадниками, которых строптивая лошадь беспрестанно подбрасывает в седле. Он изумленно смотрел на нее, не понимая этого внезапного перехода от веселья к отчаянию, После долгих расспросов он понял, что в тот момент, когда он просил ее блеснуть своим профессиональным мастерством, в голове этой женщины, лежавшей рядом с ним и столь далекой ему, вспыхнула мысль о недавно умершей матери, и воспоминание было таким нестерпимо острым и сильным, что она разрыдалась. Сбивчиво объяснив это жалобным, сонным голоском, она высморкалась, вытерла слезы краем простыни и снова стала веселой, спокойной, даже трогательно-заботливой, точно просила прощения за неуместное проявление горя. А он, склонившись над ней, с большим интересом разглядывал ее лицо.

Кончилось все как нельзя лучше, и спустя час они расстались у дверей гостиницы. Каждый пошел своей дорогой: больше они не встречались.

И теперь, вспоминая о слезах этой женщины, он подумал, что они были искренними и безыскусными, как сама ее жизнь. По накрашенному лицу обильно катились слезы, беря свое начало в глубинных, таинственных истоках жизни. Так при малейшем усилии под кожей вдруг вздуваются мускулы. Душа той пропащей женщины со всеми ее пороками и добродетелями осталась цельной и здоровой и словно была хранилищем прочных и подлинных ценностей. В каждом ее движении проявлялась глубокая и простая правда чувства. А вот он был совсем другим. Его душа точно служила белым, плоским, бесстрастным экраном, на котором тенями проплывали радости и горести, не оставляя никаких следов. Его собственная несостоятельность, казалось, передавалась другим, все вокруг него становилось бессмысленным, бесцельным — призрачной игрой света и тени. А фигуры тех, кто по традиции был воплощением семейных уз — мать и Карла, воплощением любви — Лиза, в его воображении бесконечно двоились, порождая совсем иные образы. Так, в Карле он, в зависимости от обстоятельств, вполне мог увидеть порочную женщину, в матери — глупую, нелепую даму, в Лизе — похотливую самку. Не говоря уже о Лео. Под влиянием чужих слов и собственных беспристрастных суждений он то ненавидел его, то проникался к нему симпатией.

Достаточно было одного его искреннего поступка, подкрепленного истинной верой, и тогда люди и лица перестали бы мелькать, точно в калейдоскопе, и моральные ценности приобрели для него свое привычное значение. Как раз поэтому визит к Лизе казался ему необычайно важным. Если он сумеет ее полюбить, все станет возможным — и ненависть к Лео, и все другие человеческие чувства.

Он поднял глаза и увидел, что миновал улицу, где жила Лиза. Повернул назад. И снова в душе зазвучал ехидный дьявольский голосок. «Если тебе и удастся все поставить на свои места, выиграешь ли ты от этого хоть что-нибудь? Ты уверен, что твоя жизнь изменится к лучшему, если ты станешь страстным возлюбленным, преданным сыном и братом, либо последовательным эгоистом, подобно большинству людей? Ты искренне, со всей убежденностью в это веришь?» Ни на один из этих вопросов он не находил ответа.

«А не думаешь ли ты, — продолжал все тот же ехидный голосок, — что путь сомнений и низостей, по которому ты сейчас идешь, приведет тебя куда дальше? Не кажется ли тебе, что ты хочешь стать таким же, как все, из трусости? Да и вообще, к чему приведет меня честность и искренность?» — подумал он с горькой иронией.

Словно зачарованный, смотрел он на свое отражение в витрине магазина. Внезапно ему показалось, что он понял, к чему приведет полная искренность. Посреди витрины парфюмерного магазина, привлекая внимание прохожих, стоял манекен в окружении сверкающих флаконов дешевого одеколона, водруженных на горку розового и зеленого мыла. Манекен, сделанный из картона, был выкрашен в яркие тона и больше походил на живого человека, чем на фантастическое существо из мира рекламы. На его неподвижном лице с большими карими глазами, полными несокрушимой, наивной веры, застыла глупая улыбка. Одет он был в модный домашний костюм и, похоже, только что встал с постели. С неизменной улыбкой он неутомимо и старательно затачивал на ремне лезвие опасной бритвы. Не было и не могло быть никакой связи между этим прозаическим занятием и радостным выражением его розового лица. Но именно в этом контрасте и заключался весь эффект рекламы. Чрезмерная радость объяснялась не глупостью манекена, а превосходным качеством бритвы. Манекен точно говорил — неплохо, конечно, быть тупым и самодовольным, но еще лучше бриться отличной бритвой. Однако у Микеле рекламный трюк с манекеном вызвал совсем иные ассоциации.

Ему показалось, что манекен повторяет его самого, его стремление к искренности. И еще ему показалось, что улыбающийся манекен дал ответ на вопрос, к чему искренность и вера приведут. Ответ был удручающим: «К тому, что у тебя будет такая же бритва и ты получишь, как и все остальные, свою порцию скромного, немудреного счастья в сверкающей обертке… И главное в жизни — быть хорошо выбритым». Такой же ответ ему дал бы любой из благоразумных преуспевающих синьоров. «Поступай, как я… и станешь таким, как я». И он непременно приведет в пример себя самого — ничтожного, самодовольного, вульгарного. Этой весьма непривлекательной вершины он должен достигнуть ценою жертв и мучительных раздумий. «Вот к чему все это приведет. Не так ли? — упрямо добивался ответа ехидный внутренний голос. — Ты станешь таким же глупым, ничтожным розовым манекеном». Он зачарованно смотрел на большую куклу, которая беспрестанно, точными движениями — раз, два три, — затачивала бритву, и ему хотелось ударить ее и согнать с лица сияющую, ослепительную улыбку.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: