— Нет, проницательный милорд, не она, а консульша… Она с ней давно знакома.
— Что ж она — неутешная вдова, что ли?
— Этого я не знаю… Знаю только, что она прелестна и, по словам консульши, безупречной репутации. Ее так и зовут здесь “мраморной вдовой”.
— А сколько ей лет?
— В консульстве говорили: тридцать, но это вранье, по-моему. Ей много-много двадцать пять… Она глядит совсем девушкой, так она свежа и хороша, эта миссис Вера, как ее здесь зовут. Ну, вот вам и вся история… Эй, вестовые, чаю! — крикнул мичман.
— Она не разучилась говорить по-русски? — спросил старший офицер.
— Отлично говорит. Изредка только у нее заедает [4]. А голос-то какой, Степан Дмитрич!
— Хороший?
— Бархат! Так и ласкает, так и проникает в душу!
— Посмотрим, посмотрим вашу красавицу! — весело и самоуверенно, с видом опытного знатока, промолвил Степан Дмитрич, задорно как-то крякнул и пошел к себе в каюту отдыхать.
“Черта с два ты посмотришь! Рожа вроде медной кастрюльки, а тоже воображает!” — мысленно напутствовал его мичман. И бросил в спину старшего офицера неприязненный, насмешливый взгляд.
Расспросы насчет пассажирок продолжались еще несколько времени. Одни интересовались барыней, а другие (и в том числе и пожилой артиллерист, и вихрастый гардемарин) горничной, и все выражали удовольствие, что на клипере будет пассажирка, которая своим присутствием скрасит однообразие и скуку длинного перехода.
Один только “дедушка”, как звали все любимого старого штурмана Ивана Ивановича, слушая все эти разговоры, не выразил ни малейшего сочувствия и как-то загадочно усмехался, неодобрительно покачивая своей седой, коротко остриженной головой.
Мичман между тем не уставал петь восторженные дифирамбы красоте молодой вдовы. Отвечая на назойливые вопросы, он хвалил и горничную, но равнодушно и сдержанно. В конце концов чуть не вышла крупная история. Лейтенант Бакланов, довольно видный блондин, кронштадтский сердцеед, сделал насчет будущей пассажирки очень нескромное замечание. Мичман вспыхнул, губы его затряслись, и он назвал Бакланова нахалом, не понимающим, как надо говорить о порядочной женщине. Дело дошло бы до крупной ссоры, если б не вмешался дедушка и, со свойственным ему уменьем миротворца, не уговорил двух распетушившихся молодых людей извиниться друг перед другом.
— Перессорятся у нас все из-за этой пассажирки! — пророчески, тоном видавшего виды философа говорил несколько минут спустя дедушка Иван Иваныч, преклонные года которого оставляли его, по-видимому, совершенно равнодушным к прелестям женской красоты. — Еще ее нет, а уж ссора! А что же будет, когда все закружат около пассажирки, словно тетерева на току? На берегу, где много бабья, и то из-за них одни неприятности, а в море, когда одна хорошенькая дамочка среди этих, с позволения сказать, петухов… благодарю покорно! Тут и служба не пойдет на ум… Нет-с, не резон брать пассажирок, да еще на длинный переход. Не одобряю-с! Недаром же, по регламенту Петра Великого, женщин нельзя брать в плаванье. Царь-то великого ума был… Понимал хорошо, в чем загвоздка.
Толстенький, кругленький, чистенький и свежий, как огурчик, судовой врач Антон Васильевич, перед которым философствовал старый штурман, весело закатился мелким визгливым смехом, умильно жмуря глаза, и неопределенно протянул, стараясь принять степенный вид:
— Ддда… женщина, особенно хорошенькая…
— То-то оно и есть! Каждому лестно…
— Именно лестно… Хе-хе-хе!
— И посойдут они все с ума, ошалеют, как коты по весне, вспомните мое слово, Антон Васильич… Этот Цветков уже втюрился… “И такая, и сякая, писаная, немазаная”… Чего только не насказал!.. Известно, с влюбленных голодных глаз, да в двадцать три-то года, всякая смазливая дамочка — красавица… И Степан Дмитрич… даром, что лыс, а уж хвост распустил и усы стал закручивать, и капитан тоже… Вот и будет, можно сказать, у нас кавардак из-за этой самой пассажирки! — ворчливо прибавил Иван Иванович.
Иван Иванович, вообще словоохотливый вне службы, по-видимому не прочь был еще пофилософствовать на эту тему. Но, взглянув на доктора и увидав в его лице и глазах игриво-веселое выражение, далеко не обнаруживавшее сочувствия к его словам, он укоризненно покачал головой, молча докурил манилку и вышел из кают-компании.
“Да и ты, брат, такой же саврас, как и другие!” — говорило, казалось, добродушное старое лицо штурмана.
II
Вечером с берега приехал капитан и тотчас же потребовал к себе в каюту старшего офицера.
Капитан был толстяк лет пятидесяти, почти седой, с крупными чертами загорелого полного лица, с крепко посаженной круглой головой на короткой шее и большими темными глазами, метавшими молнии во время гнева и добродушными в минуты спокойствия. Короткие седые усы прикрывали толстые губы, с которых нередко слетали энергические ругательства во время авралов и учений.
Напустив на себя недовольный вид и хмуря заседевшие брови, капитан проговорил резким, отрывистым голосом:
— Завтра прибудут две пассажирки: вдова инженера Вера Сергеевна Кларк и ее горничная… Неприятно, конечно, возиться на судне с бабьем, но что делать? Нельзя было отказать. Консул очень просил и вообще… вообще дама, заслуживающая уважения и покровительства. Я отдаю ей свою каюту. Сам помещусь в рубке… Приходится из-за этой пассажирки стесняться, — все тем же недовольным тоном говорил капитан. — А вас, Степан Дмитриевич, попрошу распорядиться, чтобы хоть на это время и господа офицеры, и боцмана, и матросы воздержались… не ругались бы во всю ивановскую… Нельзя же… Понимаете, дама-с, генеральская дочь… Неприлично-с!
— Слушаю-с! Я скажу офицерам и отдам приказание боцманам, Петр Никитич!
— Особенно этот боцман Матвеев… Не может, каналья, рта открыть без ругани. Так уж вы велите ему заткнуть свою глотку, а то срам-с. Дама, и не какая-нибудь там, знаете ли, старая карга, а молодая женщина, образованная, деликатного воспитания, ну, одним словом, вполне дама-с. И жила, понимаете, долго в Америке и, следовательно, отвыкла в некотором роде от России. Здесь ведь так не ругаются! — пояснил капитан и снова повторил: — Да-с, приходится в рубке… не особенно приятно… Да и вообще не люблю я дам на военном судне… Стеснительно… Ну, да нельзя было отказать! — как бы оправдывался капитан.
“Однако ловко же ты напускаешь туману!” — подумал старший офицер, вспомнив рассказ мичмана о том, как лебезил капитан перед хорошенькой пассажиркой, и проговорил:
— Это точно, Петр Никитич, дама более береговое создание…
— Да вот еще что, Степан Дмитрич, — заговорил капитан, — вы, пожалуйста, скажите мичманам и гардемаринам, чтобы они, знаете ли, того… не гонялись за горничной, как кобели, с позволения сказать… Чего доброго, заведут там еще интригу… Она пожалуется… Скандал… Военное судно… Надо помнить-с! — строго прибавил капитан.
— Слушаю-с!
Капитан помолчал.
— Больше не будет никаких приказаний, Петр Никитич? — спросил старший офицер.
— Кажется, более ничего… Снимаемся послезавтра с рассветом.
Степан Дмитриевич хотел было уходить, как капитан, внезапно меняя тон и сбрасывая с себя строгий начальнический вид, проговорил с тем обычным добродушием, с каким говорил не по службе:
— А знаете ли, Степан Дмитрич, ведь наша пассажирка… того… прехорошенькая, можно сказать, дама-с!
И при этих словах лицо капитана расплылось в широкую улыбку, и большие навыкате глаза его приняли несколько игривое выражение.
— Цветков рассказывал, Петр Никитич! Говорит красавица, — отвечал, тоже весело улыбаясь, Степан Дмитрич и стал крутить усы.
— Цветков? Да, ведь он был у консула в то время, когда там была пассажирка, и успел-таки с ней познакомиться. Верно, уж и наговорил ей своих мичманских любезностей… Этот пострел везде поспел! — с оттенком неудовольствия в голосе прибавил капитан.
4
Моряки говорят. “Снасть заела”, то есть снасть не идет, остановилась. (Прим. автора.)