– Сан-А, если бы моя женушка меня бросила, во-первых, она бы мне об этом сказала, чтобы не упустить случая досадить мне, и, во-вторых, она бы прихватила с собой свои вещи, согласен? Ты же знаешь Берту! Она так крепко прижимает к себе свои денежки, что между нею и ими невозможно просунуть даже папиросную бумагу! Неужели ты думаешь, что она бросит свои драгоценности, свою шубу из настоящего мутона, фарфоровый сервиз севрбабилонского производства и все такое прочее ради какого-нибудь красавчика? Черта с два... Я знаю Берту.
Толстяк ожил, как оживают рисунки под рукой Уолта Диснея. Он вырывает из уха волос и любезно кладет его на массивную медную пудреницу гардеробщицы, которая следит за нашим разговором с напряженным интересом.
– Вот, например, чтобы ты лучше понял, в прошлом году у нее случился запор кишок...
– Заворот! – обрываю я.
– Да, так вот в больнице она потребовала, чтобы я ей принес шкатулку с драгоценностями, ее золотые монеты и нож для торта, потому что у него серебряная ручка: она боялась, что я воспользуюсь ее заворотом кишок, чтобы сбыть эти сокровища... Видишь, что у нее за склад ума?
Такой прилив аргументов ставит меня в тупик.
– Ну ладно, что ты собираешься делать? – спрашиваю я. Он разводит своими коротковатыми руками. В праздничном зале раздается залп аплодисментов, сопровождающий последний наэлектризованный си-бемоль полицейских певцов...
– Потому-то я и пришел к тебе, что мы не знаем, что и думать, – жалуется Берюрье. – Мы теряемся в догадках4 ...
– Кто это «мы»?
– Ну, парикмахер и я. Пойдем, он меня ждет в машине.
Достаточно озадаченный, я следую за моим уважаемым коллегой.
В самом деле, парикмахер сидит в машине – еще более потрясенный, чем Берю.
Я его знаю, поскольку по разным поводам неоднократно встречал его у Толстяка. Это тип, не представляющий большого общественного значения. Он щуплый, темноволосый, невыразительный и напомаженный. Он бросается ко мне, хватает меня за десницу, трясет ее и с рыданиями в голосе, запинаясь, произносит:
– Необходимо ее найти, господин комиссар... Просто необходимо!
Ах эти бедные дорогие вдовцы! Я адресую им сочувствующий взгляд. Без своей китихи они пропащие люди. Их жизнь пуста. Надо признать, что матушка Берю занимает в ней немало места. Думаю, что они вынуждены сменять друг друга, чтобы вызвать у нее экстаз. Покорить Анапурну и то легче!
Парикмахер пахнет нефтью. Конечно же, нефтью фирмы «Ханн» плюс лосьон, плюс бриллиантин «Красный цветок»... Он роняет слезы, пахнущие жасмином, а когда чихает, создается впечатление, будто он преподносит вам пучок гвоздик.
– НАША бедная Берта... – жалобно произносит этот стригаль. – Что могло с ней случиться, господин комиссар?
– Ты предупредил службу розыска? – спрашиваю я у Тучного.
Здоровило трясет головой:
– Ты что, болен? Как это ты себе представляешь? Чтобы я, полицейский, расхныкался перед своими собратьями, что вот, мол, от меня смылась моя половина?
Его половина! Берю преуменьшает... Скажем, его три четверти, и не будем об этом больше говорить.
Нас обрызгивает скрипичная блевотина, извергающаяся из праздничного зала. Если верить отпечатанной программе, это старшина Петардье исполняет песню «Пусть плачет моя душа» – нежную песню из трех куплетов и одного протокола допроса. Ее раздирающая мелодия (для нормально устроенных барабанных перепонок) усиливает волнение обоих вдовцов.
Я сдерживаю улыбку, затем стараюсь принять официальный вид.
– Итак, господа, кто из вас двоих видел мадам Берюрье последним?
– Альфред, – заявляет Толстяк, нимало не колеблясь и не смущаясь.
– Рассказывайте, – кратко говорю я чемпиону по заточке бритв.
Он чешет свой затылок осторожным указательным пальцем.
– Я... э... так вот, понедельник-это мой день...
– Знаю, день вашей славы...
При этих словах господин цирюльник теряется... Имея интеллектуальный уровень явно ниже уровня моря, он все же улавливает глубокое презрение в моих сарказмах.
– Я видел мадам Берюрье после полудня...
– Она приходила к вам?
– То есть...
– То есть да или то есть нет? Толстяк трогает меня за руку.
– Не наседай слишком на Альфреда, – шепчет он, – ему и без того тяжело!
Чистильщик эпидермиса тянет ко мне свое убитое горем лицо, как, должно быть, граждане Кале протягивали злому королю ключи от своего родного города. (Если бы они объявили его открытым городом, с ними бы этого не случилось.)
– Да, – бормочет он каким-то мыльным голосом. – Берта зашла ко мне выпить кофе.
– В котором часу она ушла от вас?
– Примерно в четыре часа...
– Похоже, что вы осушили кофеварку до дна.
Толстяк снова призывает меня к спокойствию. Кажется, он дорожит блаженством любовника своей жены так же, как терновкой из ресторана Кюзенье, которую он в ответственных случаях пьет прямо из бутылки.
– Она ушла одна?
– Естественно!
– Вы ведь могли бы ее проводить?
– Нет, я ожидал представителя фирмы, который должен был доставить новый фен с катализатором и двусторонним растиранием...
– Она ничего не говорила о том, куда собиралась пойти после вас?
Он предается размышлениям под своей напомаженной шевелюрой.
– Да, она сказала, что идет на Елисейские Поля купить себе ткань...
– Да, точно, – трубит Толстяк, – она мне за обедом об этом говорила. Она хотела купить ткань «куриная лапка» цвета горного петуха.
– А в каком магазине собиралась она приобрести этот птичий двор?
– Кажется, у Коро.
Я размышляю немного, потом отвожу Берю в сторону. Мы стоим под открытыми окнами концертного зала, где старшина Петардье продолжает рвать внутренности своей скрипки.
– Скажи, Толстяк, ты доверяешь своему другу Альфреду?
– Как самому себе, – заверяет это чудесное воплощение доморощенного рогоносца.
– Тебе известно, что парикмахеры иногда откалывают шуточки со своей бритвой... Не думаешь ли ты, что он мог позабавиться, разрезав на куски твою Толстуху?..
В душе я первый отвергаю подобную гипотезу. Чтобы расчленить мамашу Берю, понадобилась бы не бритва, а автоген.