Начались осенние дожди; вскоре Амелия, ее мать и дона Мария де Асунсан вернулись в Лейрию.
Прошла зима.
В один прекрасный день, сидя у Сан-Жоанейры, дона Мария де Асунсан рассказала, что получила письмо из Алкобасы: ей писали, что Агостиньо Брито женится на дочке Вимейро.
– Молодец! – воскликнула дона Жоакина Гансозо. – Положит в карман ни много ни мало тридцать конто![58] У него губа не дура!
Амелия расплакалась при гостях.
Она любила Агостиньо; она не могла забыть того поцелуя в лесу. Ей казалось, что радость навсегда покинула ее! Амелия часто вспоминала про юношу, о котором рассказывал дядя Аист; не найдя счастья в любви, он укрылся в уединении монастыря; она стала всерьез думать, не постричься ли и ей в монахини, и всецело предалась церкви. Это была вспышка религиозного чувства, которое уже давно, с самого детства, занимало в ее жизни большое место и с годами все прочнее укоренялось из-за постоянного общения со священниками. Целые дни Амелия просиживала над молитвенником, развесила по стенам цветные литографии святых, простаивала долгие часы в церкви, читая бесчисленные молитвы Пресвятой деве, ежедневно слушала мессу, ходила каждую неделю к причастию, – и приятельницы Сан-Жоанейры считали ее дочку примером благочестия, способным обратить на путь спасения любого безбожника!
Именно в это время каноник Диас и его сестра дона Жозефа Диас зачастили к Сан-Жоанейре. Очень скоро каноник стал «другом дома». После завтрака он неизменно появлялся на пороге со своей собачкой, как прежде декан с своим зонтом.
– Я очень ценю его, он делает мне много добра, – говорила Сан-Жоанейра, – но все-таки дня не пройдет, чтобы я не вспомянула сеньора декана!
Сестра каноника, совместно с Сан-Жоанейрой, основала к тому времени «Сестричество Пресвятой и премилосердной девы Марии». Дона Мария де Асунсан и сестры Гансозо были из числа первых прозелиток, и вскоре дом Сан-Жоанейры превратился в своего рода центр клерикального влияния. То была вершина жизненного пути Сан-Жоанейры. Аптекарь Карлос говорил не без яда, что «Епархиальное управление перекочевало на улицу Милосердия». Многие священники и новый декан приходили сюда каждую пятницу. В столовой и в кухне стояли изображения святых. Прежде чем нанять прислугу, ее подвергали строжайшему экзамену по катехизису. Здесь создавались репутации, и, если в кружке Сан-Жоанейры говорили о ком-нибудь, что он не боится Бога, это означало, что его доброе имя погибло безвозвратно. Здесь распределялись должности звонарей, кладбищенских сторожей, ризничих – все это не без хитроумных интриг, под благочестивые разговоры. Дамы ввела в своем кругу даже нечто вроде форменной одежды, черных и лиловых тонов; дом благоухал росным ладаном и воском, и Сан-Жоанейра держала в своих руках всю торговлю облатками.
Так прошло несколько лет. Мало-помалу благочестивый кружок начал распадаться: связь Сан-Жоанейры с каноником Диасом стала предметом пересудов, и духовенство почло за благо держаться подальше от ее дома. Новый декан тоже умер от апоплексии – это стало уже традицией в Лейрии, где деканы мерли как мухи. Лото по пятницам потеряло былую притягательность.
Амелия сильно изменилась за эти годы. Она выросла и превратилась в красивую двадцатидвухлетнюю девушку с бархатистым взглядом и свежими губками; свою первую любовь к Агостиньо она уже называла глупым ребячеством. Амелия оставалась набожной, но по-иному; теперь в религии ее больше всего привлекали пышность и великолепие церковной службы: стройное пение под звуки органа, золототканые покровы, сверкающие при свечах, главный алтарь в убранстве из ароматных цветов, звон цепочек, на которых покачиваются кадила, голоса певчих, красиво вплетающиеся в гудение хора: «Аллилуйя! Аллилуйя! Аллилуйя!..» Собор был ее оперным театром, а вера в Бога – праздничной и радостной стороной жизни. Она любила наряжаться к воскресной мессе, прыскаться духами, изящно преклонять колени на ковре перед главным алтарем, улыбаясь канонику Салданье или падре Брито. Но выдавались дни, когда она, по выражению Сан-Жоанейры, опять «сникала». На нее находило уныние, лицо желтело, в уголках рта проступали старческие морщинки. В такие периоды она на целые часы впадала в беспричинную тоску и утешалась только тем, что, блуждая по комнатам, напевала «Святый боже» или угрюмую мелодию погребального звона.
Но потом к девушке возвращалась обычная веселость, а с ней и умение радоваться красоте церковной службы, и она снова досадовала, что их собор – невзрачное сооружение холодного иезуитского стиля, хорошо бы молиться в маленькой уютной церкви, устланной коврами, отделанной золотом, освещенной газовыми рожками, и чтобы там служили красивые священники у престола, нарядного, как этажерка с безделушками.
Ей было двадцать три года, когда она познакомилась с Жоаном Эдуардо. Случилось это в праздник тела господня, в доме у нотариуса Нунеса Феррала, у которого Жоан Эдуардо служил конторщиком. Амелия, ее мать и дона Жозефа Диас пошли к нотариусу: с широкой веранды его дома, увешанной Богатыми покрывалами из желтой парчи, хорошо было любоваться процессией. Жоан Эдуардо тоже вышел на веранду – скромный, серьезный, весь в черном. Амелия давно знала его, но в этот день впервые обратила внимание на белизну его лица, на то, как почтительно он преклонил колено, и подумала: «А он очень порядочный».
Вечером после чая толстяк Нунес, щеголявший в расстегнутом сюртуке, из-под которого выглядывал белый жилет, в упоении кричал на всю гостиную своим тонким, свиристящим голоском:
– Прошу стать парами! Кавалеры, приглашайте дам!
Его старшая дочь сидела за фортепьяно и с оглушительным треском играла вывезенную из Франции мазурку. Жоан Эдуардо подошел к Амелии.
– Нет, нет, я не танцую!.. – коротко ответила она.
Жоан Эдуардо тоже не стал танцевать; он отошел на несколько шагов, прислонился к косяку двери и, заложив руку в вырез жилета, устремил взор на Амелию. Амелия видела это, хотя усиленно смотрела в другую сторону, и была довольна, когда, заметив подле нее пустой стул, Жоан Эдуардо вновь подошел, она охотно подвинулась и подобрала свою пышную шелковую юбку, чтобы освободить ему место. Он в смущении теребил ус слегка дрожащими пальцами. Амелия первая заговорила с ним:
– Вы тоже не танцуете, сеньор Жоан Эдуардо?
– А почему вы не хотите танцевать, дона Амелия?
Она слегка откинулась назад и сказала, расправляя складки шелкового платья:
– Ах! Я уже выросла из подобных забав. Ведь я взрослая, серьезная девушка.
– Настолько серьезная, что никогда не смеетесь? – спросил он, вкладывая в свои слова какой-то особый смысл.
– Отчего же? Иногда смеюсь, когда есть над чем, – ответила она, слегка склонив голову набок.
– Надо мной, например.
– Над вами?! Вот так так! С какой стати мне над вами смеяться?! Разве в вас есть что-нибудь смешное? – Она оживленно обмахивалась черным шелковым веером.
Он молчал, собираясь с мыслями, стараясь придумать ответ полюбезней.
– Неужели вы и вправду никогда, никогда не танцуете?
– Я же сказала, что нет. Какой вы любопытный!
– Просто я вами интересуюсь.
– Ах, оставьте! – ответила она, качнув головой.
– Честное слово.
Но тут дона Жозефа Диас, наблюдавшая за парочкой, направилась к ним с нахмуренным челом, – и Жоан Эдуардо, оробев, ретировался.
Когда гости расходились и Амелия одевалась в передней, Жоан Эдуардо снова подошел, со шляпой в руке, и сказал:
– Укутайтесь потеплей, не простудитесь!
– Так вы продолжаете интересоваться мной? – пошутила она, поправляя на шее кружевной край своей шерстяной шали.
– Все сильнее и сильнее, поверьте.
Две недели спустя в Лейрию прибыла труппа испанских артистов, ставивших сарсуэлы.[59] Украшением труппы была певица-контральто, по фамилии Гамачо. Дона Мария де Асунсан абонировала ложу и пригласила в театр Сан-Жоанейру с дочерью.