Около полудня Амаро обычно поднимался в столовую, где Сан-Жоанейра с дочерью занимались шитьем. «Скучно одному, пришел поболтать с вами», – говорил он. Сан-Жоанейра сидела в низеньком кресле у окна и рукодельничала; кошка уютно мурлыкала, пристроившись на подоле ее шерстяного платья. Амелия шила у стола; рядом с ней стояла рабочая корзинка. На склоненной голове виднелся ровный пробор среди пышных, аккуратно расчесанных волос. Золотые серьги, напоминавшие крупные капли воска, покачивались при каждом движении, отбрасывая на шею дрожащие, меняющиеся тени; на смуглом, чуть румяном лице выделялись темные тени ресниц; полная грудь дышала равномерно и спокойно. Время от времени, утомившись, девушка втыкала иглу в работу, поднимала голову, слегка расправляла плечи, улыбалась. Амаро подшучивал:

– Ах вы ленивица! Какая же из вас получится мать семейства?

Она смеялась, и начинался разговор. Сан-Жоанейра знала все, что случалось в городе интересного: майор уволил кухарку; кто-то купил у почтмейстера Карлоса поросенка за десять реалов. Иногда Руса заходила в столовую, чтобы взять в буфете тарелку или ложку, и речь заходила о ценах на базаре, о том, что готовить на обед. Сан-Жоанейра снимала очки, закладывала ногу на ногу и, покачивая вверх и вниз мягкой домашней туфлей с оторочкой, начинала перечислять блюда:

– Сегодня у нас будет горошек. Не знаю, понравится ли сеньору падре Амаро, но ведь надо как-то разнообразить…

Амаро охотно ел все, что ему давали; к некоторым блюдам он питал особенное пристрастие, причем нравилось ему то же, что Амелии.

Со временем, совсем освоившись, он даже позволял себе копаться в ее рабочей корзинке. Однажды он нашел там письмо и спросил, кто ее обожатель. Амелия ответила, торопливо работая иглой:

– Ах, сеньор настоятель, никто меня не любит…

– Вы ошибаетесь! – живо возразил он, но одумался и, сильно покраснев, сделал вид, будто у него запершило в горле.

Амелия порой обращалась с ним совсем непринужденно, один раз даже попросила помочь ей смотать нитки в клубок.

– Еще что выдумала! – закричала на нее Сан-Жоанейра. – Где твоя голова? Вы слишком балуете ее, сеньор настоятель!..

Но Амаро охотно согласился: он готов служить, чем может. Клубок так клубок! Только прикажите! И обе женщины смеялись – радостно, тепло, в полном восхищении от любезности сеньора настоятеля, которая трогала до глубины души! По временам Амелия откладывала работу и брала на руки кошку. Амаро придвигался поближе, гладил кошку по спине, та выгибалась, сладко мурлыкала.

– Тебе приятно? Приятно? – говорила ей Амелия, чуть краснея, глядя на кошку влажным взглядом.

Амаро бормотал прерывающимся голосом:

– Мурочка! Мурочка!

Сан-Жоанейра выходила – подать лекарство своей старой сестре-идиотке или поговорить с кухаркой. Падре Амаро и Амелия оставались одни; они молчали, но глаза их вели долгий безмолвный разговор, от которого обоих охватывало смутное томление. Амелия начинала тихонько напевать «Прощай» или «Неверный». Амаро закуривал сигарету и слушал, покачивая ногой.

– Как это чудесно! – говорил он.

Амелия пела громче и быстрее работала иглой; время от времени, откидываясь назад, она оглядывала шов и, чтобы выровнять его, проводила по шитью своим узким, блестящим ногтем.

Амаро находил ее ногти необыкновенно красивыми; все принадлежавшее ей или исходившее от нее казалось ему совершенством: ему нравился цвет ее платьев, ее походка; он любовался жестом, каким она поправляла волосы, не мог без нежности смотреть даже на ее нижние юбки, вывешенные для просушки на шесте под окном. Он еще никогда не жил в такой повседневной близости с женщиной. Когда дверь в комнату Амелии оставалась непритворенной, он бросал туда жадный взгляд, словно за этой дверью простирались райские кущи; стоило ему увидеть белеющий край кружевной юбки, неприбранный чулок, подвязку, забытую на сундучке, – и в воображении его возникала ее нагота, и он бледнел и стискивал зубы. Он глядел и не мог наглядеться, как она говорила, смеялась, ходила по комнатам, и ее туго накрахмаленные нижние юбки шуршали, задевая косяки узких дверей. Когда он был возле нее, его охватывала какая-то томительная слабость, он совершенно забывал о своем сане. Лежавшая на нем благодать, служба в соборе, страх перед грехом, сам Бог – все это оставалось где-то далеко, внизу, все казалось ничтожным с высоты его восторга. Так с горной вершины домики в долине кажутся черными точками и исчезают из глаз, утонув в низинном тумане. И он думал только о том, как приятно было бы поцеловать ее нежную шею или скользнуть губами по маленькому уху.

Временами он сам восставал против этой позорной слабости, топал ногой:

– Какого черта, нельзя же терять разум! Надо быть человеком!

Он спускался к себе, начиная листать свой требник; но наверху слышался голос Амелии, стучали ее каблуки. Прощай благочестие! Оно опадало, как парус в безветренную погоду; добрые намерения испарялись без следа; целые сонмы искушений, трепеща, воркуя, теснясь, точно стая голубей, слетались к нему и безраздельно овладевали его помыслами. Он склонялся перед их неодолимой силой, жестоко страдал, сожалел об утраченной свободе: лучше бы вовсе не знать этой девушки, никогда не бывать в Лейрии, жить в глухой деревне, среди мирных простых людей, со старушкой-кухаркой, которая сыплет поговорками и экономит каждый грош, гулять в огороде, любоваться на зеленеющий латук и слушать на заре кукареканье петухов! Но Амелия звала его обедать – и наваждение возвращалось, с каждым днем все сильней, все неотступней.

Обеденный час был самым опасным и самым блаженным, лучшим часом всего дня. Пока Сан-Жоанейра резала на куски мясо, Амаро поддерживал разговор, деликатно выплевывая на ладонь косточки маслин и складывая их рядком на скатерти.

Руса, совсем погибавшая от чахотки, кашляла не переставая и прислуживала кое-как. Амелии поминутно приходилось вставать, чтобы принести из буфета то хлебный нож, то тарелку. Амаро предупредительно вскакивал.

– Не беспокойтесь, не беспокойтесь, сеньор падре Амаро! – говорила она и клала руку ему на плечо, чтобы усадить обратно; глаза их встречались.

Вытянув под столом ноги, прикрыв грудь и живот салфеткой, Амаро наслаждался теплом и уютом столовой; после второй рюмки байрады он совсем размякал – посмеивался, пошучивал; иной раз, с нежным блеском в глазах, даже прикасался под столом носком башмака к ботинку Амелии или говорил прочувствованным тоном; «Как жаль, что у меня нет такой сестренки!»

Амелия любила макать хлебный мякиш в соус от жаркого; мать каждый раз выговаривала ей за дурную привычку:

– Не смей делать это в присутствии сеньора настоятеля!

Но он вступался за нее, смеясь:

– Представьте, я тоже люблю подбирать мякишем соус! Сродство душ! Магнетизм!

И оба макали хлеб в соус, хохоча без причины.

Тем временем вечерело, в столовой делалось темно. Руса приносила лампу. Блеск бокалов и фарфора при огне радовал Амаро и еще больше размягчал его сердце. Он начинал называть Сан-Жоанейру «мамой». Амелия улыбалась, опустив ресницы и покусывая кожуру мандарина. Подавали кофе. Падре Амаро долго сидел в столовой, щелкая орехи, сбрасывая пепел сигареты на край блюдца.

К этому времени обычно появлялся каноник Диас; они слышали, как он тяжело поднимается по лестнице, говоря на ходу:

– Требуется пропуск на двоих!

Двое были он и его собачка Коврижка.

– Да пошлет нам господь Бог добрый вечер! – возглашал он, появляясь на пороге.

– Чашечку кофе, сеньор каноник? – тотчас же предлагала Сан-Жоанейра.

Он усаживался, тяжело отдуваясь: «Уф-ф!» – и отвечал:

– Что же, чашечку выпить можно! – затем хлопал по плечу молодого коллегу и восклицал, глядя на Сан-Жоанейру: – Ну, как здесь живется нашему любимчику?

Посмеявшись, они переходили к городским новостям. Каноник обычно приносил в кармане «Народную газету»; Амелия интересовалась романом с продолжениями, Сан-Жоанейра – перепиской по брачным объявлениям.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: