Тогда Амаро заявил, что желает попрощаться с тетей-идиоткой. Но старушка, после сильнейшего приступа кашля, очень ослабла и только-только забылась сном.
– Ну что ж, пусть отдыхает, – сказал Амаро и прибавил, пожимая руку Сан-Жоанейре: – Я очень, очень обязан вам, сеньора, за все, что вы для меня сделали, поверьте…
Он умолк, от подступивших слез у него перехватило горло. Сан-Жоанейра утирала глаза подолом своего белого фартука.
– Полно, сеньора! – говорил, смеясь, каноник. – Я вам только что объяснил: не в Индию же он уезжает!
– Ну да, а все же привыкаешь, как к родному… – сквозь слезы лепетала Сан-Жоанейра.
Амаро пытался шутить. Амелия, бледная как полотно, кусала губы.
Наконец Амаро спустился по лестнице во двор. Жоан Биша, тот самый пьяница, что в день приезда в Лейрию нес баул падре Амаро на улицу Милосердия, напевая «Благословен господь», теперь переправлял этот баул на улицу Соузас; он опять был пьян и пел «Се жених грядет в полунощи».
Вечером, когда Амаро остался один в своем унылом жилище, он почувствовал такую острую тоску, такое отвращение к жизни, что ему захотелось забиться в какой-нибудь угол потемней и умереть!
Стоя посреди комнаты, он снова и снова обводил ее взглядом – и видел узенькую железную кровать, на ней жесткий тюфяк и красное покрывало; на столе – мутное зеркало; вместо умывальника – таз, кувшин и огрызок мыла на подоконнике; все здесь пропахло затхлостью, а за окном, на темной улице, шел нескончаемый дождь. Разве это жизнь? И так будет всегда!..
Он вдруг возмутился против Амелии; сжимая кулаки, он обвинял ее в своих бедах: из-за нее он лишился всех удобств, переселился в эту гадкую комнатенку, из-за нее понес столько расходов, а теперь обречен на одиночество, леденящее его слабую душу! Будь она честной, прямодушной девушкой, она пришла бы к нему в комнату и сказала: «Сеньор падре Амаро, зачем уезжать? Я на вас не в обиде!» В конце концов, кто его соблазнил? Она! Она завлекала его своими кокетливыми ужимками, она строила глазки! А сама потом хладнокровно смотрела, как он упаковывает вещи, спускается по лестнице, – и все это без единого дружеского слова! Да еще играла в эту минуту бравурный вальс «Поцелуй».
И он поклялся, что ноги его не будет в доме Сан-Жоанейры. Расхаживая по комнате, падре Амаро мечтал о том, как унизит Амелию. Да! Он докажет, что презирает ее, как уличную собачонку! Он войдет в доверие к благочестивым дамам Лейрии, станет своим человеком у сеньора декана; он отвадит каноника и сестер Гансозо от дома на улице Милосердия; он повлияет на лучших дам города, и во время воскресной мессы те будут брезгливо сторониться Амелии; он растопчет ее! Обольет грязью! И, выходя после службы из собора, будет с торжеством смотреть, как она потупив голову торопливо пробирается к выходу, ежась в своей черной мантилье под косыми взглядами других дам! А он в это время нарочно остановится в дверях и будет беседовать с супругой гражданского губернатора и говорить любезные слова баронессе де Виа Клара!.. К великому посту он сочинит большую проповедь, и Амелия повсюду – и в рядах под Аркадой, и в магазинах – будет слышать единодушные похвалы: «Какой же златоуст наш падре Амаро!» Он станет честолюбцем, великим дипломатом и, опираясь на поддержку графини де Рибамар, быстро поднимется по ступеням церковной иерархии. Что почувствует Амелия, когда он станет епископом Лейрии и она увидит его, бледного и интересного, в украшенной золотом епископской митре! Сопровождаемый кадящими причетниками, он пройдет через весь собор среди коленопреклоненного, возносящего покаяния народа, под рокот и гул органа! А чем будет она? Исхудалой, поблекшей провинциалкой, кутающейся в дешевую шаль! А сеньор Жоан Эдуардо, сегодняшний избранник и жених? Полунищим чиновником в заношенном сюртучке, с пожелтелыми от табака ногтями, который с утра до ночи горбится над своими бумагами, – невидимая миру букашка, льстивая с высшими и завидующая себе подобным! А он, епископ, уже поднимется высоко по лестнице, ведущей на небо, он будет выше всех людей, в той сфере, где сияет вечный свет, изливаемый ликом Бога-отца! Он станет советчиком королевской четы, и священники всей этой епархии будут дрожать от страха, когда он нахмурит брови!
Рядом, на церковной колокольне, куранты медленно пробили десять.
«Что-то она сейчас делает? – думал он. – Наверно, сидит за шитьем в столовой; тут же и канторщик. Они играют в биску, смеются; возможно, кончик ее ботинка касается под столом ноги жениха!» Перед мысленным взором падре Амаро возникла ножка Амелии, белый нитяной чулок, мелькнувший на миг, когда она перепрыгивала через лужу в Моренале. Разгоряченное воображение падре Амаро взобралось выше по изгибу ноги, еще выше, скользнуло по груди, дорисовало прелести, о которых он мог только догадываться… Как ему нравится эта проклятая девчонка! И невозможно, невозможно ее заполучить! Всякий болван, всякий урод может смело явиться на улицу Милосердия просить у матери ее руки, пойти в собор и заявить ему, соборному настоятелю: «Сеньор священник, обвенчайте меня с этой девушкой», – и потом целовать, с благословения церкви и государства, ее руки, ее грудь! Всякий, только не он! Он – священник! Все эта окаянная балаболка маркиза де Алегрос!..
Он ненавидел мирскую жизнь за то, что навеки отлучен от ее соблазнов. Сан священника отнял у него все человеческие радости, и он пытался утешить себя рассуждениями о преимуществах, какие даются Божиим служителям. Жалкий писарь имеет полную возможность жениться на Амелии и обладать ею – но что он такое по сравнению с пастырем целого прихода, которого Бог облек полномочием распределять места на небе и в аду?… И Амаро упивался этим величием, разжигая в себе священническую гордыню. Но вскоре его опять сражала горькая мысль о том, что вся его власть – не от мира сего и действительна только в отвлеченных областях жизни духовной. Он владыка лишь в стенах собора; стоит ему выйти на площадь – и он ничто, безвестный плебей. Неверующий современный мир низвел могущество религии к смехотворной власти над душами святош… Да, вот что поистине достойно сожаления: приниженность церкви в теперешнем обществе, упадок церковной власти, сведенной к одному лишь духовному авторитету. Священник больше не может угрожать жизни и благосостоянию своих врагов… Амаро тосковал по тем временам, когда церковь была равнозначна государству и глава прихода был не только духовным, но и мирским властителем над своей паствой. На что ему сейчас мистическое право отверзать врата неба? Ему нужно было совсем другое: древнее право отпирать и запирать ворота темницы! Ему нужно было, чтобы все эти конторщики и Амелии трепетали от ужаса, едва завидя тень его сутаны! Он хотел бы служить не нынешней, а средневековой церкви и держать в своих руках ту власть, какую дает страх перед доносчиком и палачом. Он хотел, чтобы здесь, в этом самом городе, под стенами его собора, содрогались бы от страха перед пыткой и казнью все те, кто возмечтал о счастье, недоступном для него, соборного настоятеля; и, думая о Жоане Эдуардо и об Амелии, он горько сожалел, что не может зажечь на улицах костры инквизиции!
Так в горячке страсти безобидный молодой падре целыми часами предавался мечтам о католическом деспотизме, ибо всякий священник однажды переживает миг, когда в нем говорит подлинный дух церкви. И тогда его обуревают либо порывы мистического самоограничения, либо жажда беспредельной власти. Каждый иподиакон в иную минуту ощущает в себе святого мученика или папу римского. Нет семинариста, который хоть раз в жизни не затосковал бы по хижине среди пустынь, в какой святой Иероним, глядя на звездное небо, сподобился небесной благодати, хлынувшей ему на грудь молочной рекой; и всякий пузатенький аббат, ковыряющий во рту зубочисткой после вечернего кофе у себя на веранде, таит в глубине души полустертую, но еще явственную печать Торквемады.[77]
Жизнь Амаро стала невыносимо однообразной. Стоял дождливый, холодный март. Завершив службу в соборе, он возвращался домой, стягивал забрызганные грязью сапожки, надевал домашние туфли и погружался в хандру. В три часа он обедал – и ни разу ему не доводилось поднять надтреснутую крышку с суповой миски, не вспомнив с тоской о вкусных обедах на улице Милосердия и не вообразив себе Амелию в белоснежном воротничке, с улыбкой подающую тарелку овсяного супа. Теперь ему прислуживала Висенсия, высоченная, неповоротливая баба, похожая на солдата в юбке, вдобавок вечно простуженная; время от времени она отворачивала голову и громко сморкалась в передник. Она была грязнуха; у ножа, который она подавала к столу, черенок был всегда мокрый и жирный после мытья в лоханке. Амаро терпел все с холодным отвращением; ел он кое-как, лишь бы поскорей, потом приказывал принести кофе и целыми часами праздно сидел за столом, в молчаливом оцепенении, стряхивая пепел на край тарелки и чувствуя, как от ветра, задувающего в щели окон, постепенно все больше стынут колени.
77
Торквемада Томас (1420–1498) – великий инквизитор Испании, прославившийся своей жестокостью.