— Егорка! стой!
Матросик так-таки и обомлел: перед ним стоял Захарыч.
Изумлен был и Захарыч.
— Положим, я выпивши… У кумы в Рамбове был. Но только по какой причине ты в таком виде? Обсказывай, Егорка!
— Не погуби, Захарыч!
— Я не душегуб, Егорка… Я совесть имею. Говори сей секунд, что это ты задумал… Никак бежать?
— Силушки моей не стало, Захарыч…
— В отчаянность пришел?..
— В отчаянность…
— Из-за чего?.. Из-за меня?.. — дрогнувшим голосом произнес Захарыч.
— Изо всего… И из-за тебя… Захарыч…
— А я не с сердцов, Егорка, — виновато сказал Захарыч. — Надо обламывать тебя… форменного матроса сделать… Мне и невдомек, что ты такой… обидчивый… А я вот что тебе скажу: не бегай, Егорка!.. Не бегай, дурья голова!.. Я тебе добром говорю… Никому не доложу, что встретил тебя… Иди, коли хочешь, с богом, но только пропадешь ты… Поймают тебя и скрозь строй… за бега… А слышал ты, как это скрозь строй гоняют?
— Слышал…
— То-то и есть… Не дай бог!
— Все равно пропадать… И теперь ежели вернуться, пропал я.
— Пропал?! Я тебе не дам пропасть… Ежели я тебя до такой отчаянности довел боем, что ты вон в армячишке рваном бежать решился, то я и вызволить тебя должен, Егорка… Небось не пропадешь… Совесть-то у меня есть… Валим в Рамбов!.. Там я тебя опять как следует одену, и будешь ты снова матрос… И ни одна душа не узнает.
Матросик не верил своим ушам. Захарыч, который мучил его, так ласково говорит, жалеет его.
И, тронутый этой лаской до глубины души, он мог только взволнованно проговорить:
— Захарыч… Спасибо!
— И чувствительный же ты парень, Егорка!.. Так валим, что ли? Ишь ведь, зазяб!
Они пошли вместе в Ораниенбаум и скоро были у кумы.
— Здорово, кума! Опять обернулся! Надо с тобой обмозговать одно дело!.. Только прежде поднеси шкалик парню. Зазяб больно. И мне по спопутности! — весело говорил Захарыч куме, не старой еще женщине, вдове боцмана.
После того как оба выпили по шкалику, Захарыч о чем-то зашептался с кумой, и она тотчас же куда-то исчезла.
Вскоре она вернулась с форменной матросской шинелью и фуражкой, и матросика обрядили.
— Ну, теперь айда домой, Егорка!.. Только прежде еще по шкалику… не так ли, кума? И провористая же баба моя кума, Егорка!..
Выпили еще и пошли в Кронштадт.
И, когда матросик вернулся в казарму, она была ему уж не так постыла.
На другой день все новобранцы, бывшие в учебе у Захарыча, заметили, что он не так уж зверствует, как раньше. Правда, ругань по-прежнему лилась непрерывно, и одного непонятливого он съездил по уху, но съездил легко и вообще дрался с рассудком.
А Певцова, старавшегося изо всех сил, даже похвалил и вечером позвал пить чай.
Когда месяца через три матросика назначили в кругосветное плавание и он затосковал, Захарыч, тоже назначенный на «Ястреб», старался утешить своего любимца и обещал сделать из него хорошего марсового.
— Главное дело, не бойся! Вначале будто боязно, когда тебя, примерно, на рее качает; а потом ничего… Видишь, что другие матросики не боятся, стараются… Чем же ты хуже их? Я, братец ты мой, десять лет был марсовым и, как послали меня в первый раз марсель крепить, тоже полагал, что тут мне и крышка. Либо в море упаду, либо башку размозжу о палубу. А вот, как видишь, цел вовсе.
— Сказывают, строгость большая на море, Захарыч?
— Как следует быть… Но только ежели ты сам держишь себя в строгости, то не за что тебя и драть как Сидорову козу, коли командир и старший офицер наказывают не зря или в беспамятстве ума, а по чести и с рассудком… Без взыску нельзя… Такая уж взыскательная флотская служба…
— А как наш командир и старший офицер? Очень строгие? — с жадным любопытством спросил молодой матрос.
— То-то нет… Тебе на первый раз посчастливилось, Егорка! И жалостливые и матросом не брезгуют… Понимают, что у матроса не барабанная шкура и задарма нет у них положения разделывать спину. Особенно капитан… Я с ним плавал одно лето… С большим понятием человек… С им не нудно служить…
— А старший офицер?..
— Ишь ведь пужливый ты… допытываешься! — добродушно усмехнулся Захарыч.
И, помолчав, продолжал:
— Матросы, кои служили с ним раньше, сказывали, что добер… Однако любит при случае по зубам пройтись. Да ты, Егорка, не сумлевайся насчет этого! — вставил Захарыч, заметив испуг на лице первогодка. — У его рука, сказывали, легкая! А порет по справедливости, если кто свиноватил. А чтобы понапрасну обескураживать человека — ни боже мой! Да чего бояться? Ты у меня исправный и старательный матросик. За что тебя драть? И вовсе не за что! Так-то, Егорка! Счастье твое, что попал ты на судно к такому доброму капитану!
Эти слова, а главное, тон их, ласковый и душевный, очень подбодрили молодого матроса.
IV
И первые дни плавания не показались ему страшными.
Несмотря на позднюю осень, погода стояла тихая, и в Финском заливе и в Балтийском море не было ни ветра, ни волнения. Стоял штиль, и корвет, не покачиваясь, шел себе под парами, попыхивая дымком из горластой трубы.
Первогодок был назначен во вторую вахту. Он должен был находиться на палубе, у грот-мачты, в числе «шканечных» и исполнять работы, требующие только мускульного труда, то есть тянуть, или, как говорят матросы, «трекать» снасти (веревки).
Наверх взбираться, на ванты, и крепить паруса его не посылали еще.
Привык он и к судовой жизни, к жизни по точному расписанию. Привык по свистку боцмана вскакивать в пять часов утра из своей койки, подвешенной вместе с другими в междупалубном пространстве, называемом «жилой палубой», скатывать койку, нести ее наверх и класть в бортовое гнездо, затем петь во фронте утреннюю молитву и после кашицы и чая приниматься за обычную уборку палубы: скоблить ее камнем, проходить шваброй, окачивать водой — словом, доводить до той «каторжной», как говорят матросы, чистоты, которою щеголяют военные суда.
После мытья палубы начиналась чистка орудий, бортов и всех медных вещей, находящихся на палубе: поручней, кнехтов, уток и т.п. Суконок и кирпича не жалели.
И во время этой «убирки», то есть до восьми часов утра, когда поднимался флаг и начинался судовой день, молодой матрос привык видеть небольшую, круглую фигуру старшего офицера, который носился по корвету, заглядывая то туда, то сюда, покрикивая своим тоненьким тенорком и иногда «смазывая» лица лодырей матросиков, которые вместо работы болтали.
Привык Егор и слушать, как заливается «соловей». Так называли матросы старого боцмана Зацепкина, который во время уборки почти не переставая «заливался», то есть ругался, выпуская такие затейливые словечки, которые вызывали нередко веселое настроение в матросиках. До того эти вариации были неожиданны и затейливы.
К восьми часам уборка кончалась, и начинался день.
Благодаря гуманному отношению командира и дни не казались тяжелыми Егору.
До одиннадцати часов утра он вместе с другими матросами занят был какой-нибудь нетрудной работой наверху. Ему поручали или плести мат, или скоблить шлюпку, или разбирать по сортам пеньку. Каждый был занят делом. И тогда слышно было, как на палубе за работой мурлыкались вполголоса песни.
А в одиннадцать уже шабашили, и в начале двенадцатого два боцмана и все унтер-офицеры становились в кружок и долгим свистом возвещали о раздаче водки. Выносилась на палубу большая ендова, и каждый, по вызову, подходил и пил чарку. Выпивал и молодой матросик и с аппетитом ел вкусные матросские щи, мясо из них и затем кашу. Кормили отлично в море, и Егор отъедался на хороших харчах.
После обеда, если Егор не стоял на вахте, он вместе с другими отдыхал, растянувшись в жилой палубе, пока в три часа свисток боцмана не будил спавших. От трех до четырех шло обучение грамоте, и Певцов с особенной охотой занимался с одним из молодых офицеров и слушал, когда этот же офицер читал матросам что-нибудь вслух.