...каждая эпоха имеет свою психику. И в каждую эпоху пока что было одинаково легко или, вернее, одинаково трудно жить.

Вот, для примера, на что уж беспокойный век, ну, скажем, шестнадцатый. Нам издали поглядеть — так прямо немыслимым кажется. Чуть не каждый день в то время на дуэлях дрались. Гостей с башен сбрасывали. И ничего. Все в порядке вещей было.

Нам-то, с нашей психикой, прямо боязно представить себе подобную ихнюю жизнь. Для примера, какой-нибудь там ихний феодальный виконт или там бывший граф идет погулять.

Вот идет он погулять и, значит, шпагу сбоку пришпиливает: мало ли, кто-нибудь его сейчас, боже сохрани, плечом пихнет или обругает — сразу надо драться. И ничего.

Идет на прогулку, и даже на морде никакой грусти или паники не написано. Напротив того, идет и даже, может быть, улыбается и насвистывает. Ну, жену небрежно на прощанье поцелует.

— Ну, — скажет, — ма шер, я того... пошел прогуляться.

А та — хоть бы что.

— Ладно, — скажет, — не опоздай, — скажет, — к обеду.

Да в наше время жена бы рыдала и за ноги цеплялась, умоляя не выходить на улицу, или в крайнем случае просила бы обеспечить ей безбедное существование...

Надо сказать, если б автор жил в ту эпоху, его бы силой из дому не выкурили. Так бы всю жизнь и прожил бы взаперти, вплоть до нашего времени.

Да, с нашей точки зрения, неинтересная была жизнь. А там этого не замечали и жили поплевывая. И даже ездили в гости к имеющим башни.

Так что в этом смысле человек очень великолепно устроен. Какая жизнь идет — в той он и прелестно живет. А которые не могут, те, безусловно, отходят в сторону и не путаются под ногами. В этом смысле жизнь имеет очень строгие законы, и не всякий может поперек пути ложиться и иметь разногласия.

(Мишель Синягин)

Обрисовав таким образом ситуацию, Зощенко очень ясно дает понять, что, раз уж настала эпоха торжества капитанов лебядкиных, ничего не поделаешь, придется в ней жить. Эпоху себе не выбирают. И хорошо еще, что человек в этом смысле так великолепно устроен, что «какая жизнь идет — в той он и прелестно живет».

Как видим, Зощенко вовсе не делает тайны из того, что его наблюдения и выводы носят отнюдь не частный, а, напротив, весьма всеобъемлющий и даже глобальный характер.

Это несколько противоречило не только официальным установкам, но и общепринятому взгляду. К железной поступи истории полагалось относиться иначе. При всех обстоятельствах хорошим тоном считалось прославлять новый крутой поворот истории. Даже если тебе лично он не сулит ничего хорошего:

Я говорю: «Да здравствует История!» —
И головою падаю под трактор...
(Павел Коган)

Зощенко не собирался ни падать под этот трактор, ни прославлять его.

Единственная уступка, которую он готов был сделать официальной идеологии, сводилась к одной — полуоговорочной, полуиронической фразе: «Но это дела не меняет, и величественная картина нашей жизни остается в силе». (Мишель Синягин)

Иронию решили не замечать. А оговорка всех устроила. Она устроила не только официальную критику. Решительно всех устраивало то, что «величественная картина нашей жизни остается в силе».

Так было спокойнее.

Гораздо спокойнее было думать, что все особенности зощенковской прозы обусловлены тем, что в поле зрения этого писателя находятся исключительно разные мелкие людишки, «несозвучные и несоритмичные» с нашей героической эпохой.

Цель его сатиры — добытчики личного счастья, люди однобоких качеств, умеющие только брать, принимающие за должное все, что они получают, не желающие давать ни крошки того, что от них требуют. Приобретатели личных благ, иногда лирические, иногда грубые, изредка хитроумные, всегда алчно-практичные. По этой вбетонированной в обывательщину цели Зощенко бьет всем разнообразием своего оружия.

(Константин Федин)

При таком (и только при таком) взгляде Зощенко получал право на существование. В противном случае его пришлось бы осудить как человеконенавистника примерно лет на двадцать раньше, чем это произошло.

Такие попытки имели место уже в 20-е годы. Зощенко осуждали. Правда, не как человеконенавистника, а как обывателя. Говорили, что сам Зощенко и есть тот обыватель, от имени которого он ведет свои сказы, что «лирический герой» его прозы — мещанин, филистер.

Люди понимающие презрительно усмехались и терпеливо объясняли, в чем тут дело.

Они объясняли, что писатель Михаил Михайлович Зощенко ни в коем случае не тождествен ни тому герою-рассказчику, от имени которого он ведёт свой сказ, ни тому человеку, о котором он неизменно говорит в третьем лице и которого называет «автор». Этот мнимый «автор» и настоящий автор — Михаил Михайлович Зощенко, — в сущности, не только не тождественны. Они — противоположны.

Поклонникам Зощенко, его защитникам, людям, немало сил положившим на то, чтобы реабилитировать Зощенко в глазах советской общественности, представлялось совершенной аксиомой то, что зощенковский стиль — это не что иное, как инструмент сатиры, едва ли не самый действенный инструмент, с помощью которого Зощенко так талантливо, так убийственно разоблачает, дискредитирует мещанина.

Нужно, например, зощенковскому мещанину поведать читателям, что некая женщина ехала в город Новороссийск, и он ведет свое повествование так:

«...и едет, между прочим, в этом вагоне среди других такая вообще (!) бабешечка. Такая молодая женщина с ребенком.

У нее ребенок на руках. Вот она с ним и едет. Она едет с ним в Новороссийск. У нее муж, что ли, там служит на заводе. Вот она к нему и едет.

И вот она едет к мужу. Все как полагается: на руках у нее малютка, на лавке узелок и корзина. И вот она едет в таком виде в Новороссийск.

Едет она к мужу в Новороссийск. А у ей малютка на руках.

И вот едет эта малютка со своей мамашей в Новороссийск. Они едут, конечно, в Новороссийск...»

Слово Новороссийск повторяется пять раз, а слово едет (едут) — девять раз, и рассказчик никак не может развязаться со своей бедной мыслишкой, надолго застрявшей у него в голове.

(Корней Чуковский)

Выходило очень гладко.

Памятуя о том, что «стиль — это человек», ни в коем случае не следует рассматривать стиль Зощенко как некое словесное отражение личности автора. Стиль Зощенко — это своего рода речевая маска. Человек, которого запечатлел этот своеобразный стиль, с Михаилом Михайловичем Зощенко, дворянином и интеллигентом, не имеет решительно ничего общего. Но тут получалась одна крохотная неувязка. Неувязка эта состояла в том, что в тех редких случаях, когда Михаил Михайлович Зощенко, дворянин и интеллигент, начинал говорить от себя, он изъяснялся тем же самым, так хорошо нам знакомым, знаменитым зощенковским слогом. Стиль его и в этих случаях в существе своем оставался неизменным.

Эту книгу я написал в назидание себе и людям. Я написал ее не для того, чтобы пофилософствовать. Я никогда не уважал такой бесцельной философии...

Эта книга, для ее достоверности и для поднятия авторитета автора, все же обязывает меня жить по крайней мере 70 лет. Я боюсь, что этого не случится. У меня порок сердца, плохие нервы и несколько неправильная работа психики. В течение многих лет в меня стреляли из ружей, пулеметов и пушек. Меня травили газами. Кормили овсом. И я позабыл то время, когда я лежал на траве, беспечно наблюдая за полетом птичек.

(Возвращенная молодость)

Этот отрывок взят не из книги сатирических и юмористических рассказов. Он взят из книги, в которой Зощенко впервые заговорил со своим читателем от себя. Но, может быть, писатель по каким-то причинам и на этот раз не захотел снимать свою «речевую маску» и обнаруживать перед читателем свое истинное лицо? Может быть, у него были для этого какие-то неизвестные нам, но важные для него причины?


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: