– Для тебя нет ничего невозможного. – Она с улыбкой покачала головой и налила мне рюмку превосходного “Шато Лафита” 1961 года, которым святотатственно запивала любую пищу, от черной икры до тушеных бобов. Когда мы стали жить вместе, я сначала решил, что все ее имущество состоит из меховых курток и ящиков с вином, которые она унаследовала от отца с матерью, погибших в Марокко при землетрясении. Куртки она продала, потому что пришла к выводу, что они ее полнят, а вино постепенно, по рюмке, исчезало из пыльных бутылок, за каждую из которых торговцы этим товаром готовы были заложить душу дьяволу.

– Такое вино – вложение капитала, – сказал мне один из них чуть не со слезами в голосе.

– Но должен же его кто-то пить, – резонно заметила Джилли, вынимая пробку из “Шеваль Бланк” 1961 года.

Джилли была богата благодаря своей бабке, оставившей ей наследство, и считала, что лучше изредка пить вино, нежели выгодно его продать. Она очень удивилась, узнав, что я придерживаюсь того же мнения, пока я не объяснил ей, что квартира заставлена бесценной мебелью, в то время как можно было с тем же успехом пользоваться современной.

Поэтому мы иногда сидели, положив ноги на испанский обеденный ореховый стол шестнадцатого века, при одном виде которого коллекционеры падали на колени и начинали рыдать, и пили ее вино из бокалов уотерфордского стекла восемнадцатого века, смеясь друг над другом: для чего нужны деньги, если их не тратить?

Однажды Джилли сказала:

– Не понимаю, что особенного ты нашел в этом столе? Неужели его ценность только в том, что он сделан еще во времена Великой Армады? Ты только посмотри на ножки, такое впечатление, что их моль поела...

– В шестнадцатом веке каменные полы поливали пивом для отбелки. Но то, что хорошо для камня, вредно дереву, на которое все время попадают брызги.

– Значит, гнилые ножки доказывают его подлинность?

– Ты все понимаешь с полуслова.

Этот стол был мне дороже всей моей коллекции, потому что он принес мне счастье. Через шесть месяцев после окончания Итона, на деньги, заработанные подметанием полов в Сотби', я приобрел тележку и стал объезжать пригороды, покупая почти все, что мне предлагали. Хлам я продавал в лавки старьевщиков, более ценные вещи – маклерам и в семнадцать лет уже подумывал об открытии собственного магазина.

Испанский стол я увидел в гараже человека, у которого только что купил комод поздней викторианской эпохи. Я посмотрел на ажурные железные оковки, скрепляющие четыре мощные ножки, столешницу в четыре дюйма толщиной и почувствовал, что мне становится нехорошо.

Хозяин использовал стол, как верстак, – на ореховой поверхности громоздилось множество банок с краской.

– Если хотите, могу купить, – сказал я.

– Да это же старый рабочий стол.

– Э-э-э.., сколько вы за него хотите?

Он посмотрел на мою тележку, куда только что помог погрузить комод. Помял в руках двадцать фунтов стерлингов, которые я ему заплатил. Окинул взглядом мои вылинявшие джинсы и старую куртку.

– Нет, парень, – добродушно сказал он, – не могу я тебя грабить. Ты только взгляни, у него все ножки внизу сгнили.

– Я могу заплатить еще двадцатку, – нерешительно предложил я. – Больше у меня с собой нет.

Мне пришлось долго его уговаривать, и в конце концов он согласился взять с меня лишь пятнадцать фунтов. Потом он долго качал головой и советовал мне немного подучиться своему ремеслу, чтобы окончательно Сотби – аукцион в Лондоне по продаже антикварных вещей. не вылететь в трубу. Но я очистил стол, отполировал изумительной красоты ореховую доску и через две недели продал его маклеру, которого знал еще со времен Сотби, за двести семьдесят фунтов стерлингов.

Вскоре после этого я открыл свой первый магазин и больше не знал горя. Когда через двенадцать лет я продал дело американскому синдикату, у меня было уже одиннадцать магазинов, светлых, чистых, заполненных настоящими произведениями искусства.

Через некоторое время, повинуясь какому-то сентиментальному чувству, я разыскал и купил ореховый стол, а затем отправился в тот самый гараж и доплатил бывшему хозяину верстака двести фунтов, от чего с ним едва не приключился инфаркт. Так что теперь я считал, что кто-кто, а уж я имею полное право класть на него ноги, когда мне вздумается.

– Послушай, откуда у тебя столько ссадин? – спросила Джилли, садясь на постель и глядя, как я раздеваюсь.

Я скосил глаза на темно-вишневые синяки.

– На меня напал осьминог. Она засмеялась.

– Ты безнадежен.

– И мне необходимо вернуться в Ньюмаркет завтра к семи утра.

– Тогда ложись спать. Уже полночь.

Я забрался в постель, лег рядом, и мы вместе стали решать кроссворд в “Таймсе”. Мы всегда разгадывали кроссворды перед сном, так что к тому времени, как Джилли потушила свет, я окончательно расслабился и успокоился.

– Я люблю тебя, – сказала Джилли. – Не веришь?

– Конечно, верю, – скромно ответил я. Она обняла меня.

– Хочешь, скажу тебе одну вещь?

– Что?

– Четыре по вертикали не “галлюцинация”, а “галлюциноген”.

Я расхохотался.

– Спасибо.

– Мне почему-то показалось, что тебе будет интересно.

Я поцеловал ее перед сном.

Джилли разбудила меня, как исправный будильник, ровно в пять часов утра. Она встала и, не приводя себя в порядок, сварила кофе. Распущенные каштановые волосы чуть спутались и в художественном беспорядке обрамляли нежный овал ее лица. Она всегда прекрасно выглядела по утрам. Помешивая сливки в чашке с крепким черным кофе, Джилли уселась напротив меня за кухонный стол.

– У тебя действительно неприятности? – спросила она как бы между прочим.

Я намазал хрустящий хлебец маслом и потянулся за медом.

– В некотором роде.

– Не хочешь говорить?

– Не могу, – коротко ответил я. – Потом.

– Голова у тебя, конечно, насквозь деревянная, – заметила она, – но тело такое же уязвимое, как у всех.

Я удивленно посмотрел на нее, перестав жевать. Она сморщила нос.

– Когда-то я считала тебя человеком загадочным, способным взволновать женскую душу.

– Спасибо.

– А сейчас ты волнуешь меня не больше, чем старые домашние тапочки.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: