Хорошо светило солнце с высокого неба.
Вокруг белели киргизские юрты.
Беззлобно лаяли собаки.
А главное - хлеб.
Мягкий, еще теплый каравай лежал на коленях у Мишки, и от этого степь широкая, и небо над степью, и дымок, и белые киргизские юрты тоже казались мягкими, теплыми, успокаивающими.
- Ну, давай! - решительно сказал Мишка, запуская острый ножик в хлебный мякиш. - Держи за мое здоровье!
Сам он радостно перекрестился, принимаясь за еду, удивленный взглянул на товарища.
- Ты что не молишься?
- Бросил.
- Зачем?
- Так, не хочется... Дай мне еще кусочек! Много, убавь. Сразу не будем есть, оставим вперед.
Ели долго и все по маленькому кусочку. В животах у обоих становилось тяжело после голодухи, тело наливалось покоем, сладкой, сытой ленью. Хотелось уснуть под солнышком, забыться, ни о ч?м не думать. Мишка протягивал ноги в широких лаптях, подолгу лежал с раскинутыми руками. Потом опять садился, сонно глядя на убывающий каравай, резал от него по маленькому кусочку.
Трофим успокаивал:
- Пиджак не жалей! Только бы живым остаться - лучше будет...
На станции, после обеда, долго пили холодную воду у водокачки, широко подставляя под кран сытые отдохнувшие рты, начали умываться.
- Надо прифорснуться маленько! - говорил Трофим, разглядывая грязное брюхо. - Давай руки песком тереть!
- Голова больно чешется, - поежился Мишка. - И вот тут все время ползает.
- Вошки?
- Угу!
- Ты не дразни их, они хуже будут кусаться...
Поиграли, побрызгались холодной водой, стало совсем легко. Наигравшись, Мишка лукаво прищурился:
- Ну, теперь ты сам хлопочи!
- О чем?
- Как на поезд нам попасть.
- А ты чего будешь делать?
- Я тебя хлебом кормил...
27.
Станция не сажала.
По вагонам, по вагонным крышам ходили солдаты с ружьями, сбрасывали мешки, гнали мужиков с бабами, требовали документы. Мужики бегали за солдатами, покорно трясли головами без шапок. Охваченные тупым отчаянием, снова лезли на буфера, с буферов на крыши, опять сбрасывались вниз и опять по-бычьи, с молчаливым упрямством заходили с хвоста, с головы поездных вагонов. Мишку с Трофимом сгоняли четыре раза.
Четыре раза солдаты замахивались прикладами, грозно кричали:
- Марш отсюда!
В тупике, около разоренного вагона, сидели трое мужиков, две бабы, девченка, старик и угрюмый солдат с деревянной ногой. Глядя на составленный поезд, думали мужики, что удастся, может быть, и им как-нибудь вскочить, уцепиться, выехать из страшного места, но когда подали паровоз и вагоны с голыми, опорожненными крышами медленно пошли мимо депо в голубую степь, один из мужиков в отчаянии сказал:
- Смерть теперь нам! Вперед не двинешься и назад не вернешься. Куда итти?
- Пойдем на раз'езд, - ответил другой. - Там сядем.
- А посадят нас?
- А на чорта мы будем спрашивать!
- Не дойдем! - сказал солдат. - Силы не хватит...
Неожиданно поднялся третий мужик...
- Все равно сидеть нельзя!
- Итти хочешь?
- Пойду один.
Старик, прилепившийся к мужикам, точно курица лапами, разгребал песок дрожащими пальцами, осторожно нащупывая камешки, клал на ладонь их, долго обнюхивал грязным нечувствующим носом. Петра, высокий, сгорбленный мужик, поглядел на старика с удивлением, будто сейчас только заметил:
- Ты, дедушка, чей?
- Я, милок, и сам не знаю - чей, губерню свою потерял...
- Едешь куда?
- Куда мне ехать? Сижу вот на этом месте пятый денек, а тронуться не могу. С сыном ехали, ну, он помер у меня, хочу с вами пристроиться.
- Мы пешком пойдем, здесь не сажают.
- Ну, так что же! Я ходьбы не боюсь, робятушки, только бы здоровье в ногах держалось маленько. Я бывало по семьдесят верст отбачивал без передышки.
Бабы с девченкой тревожно глянули в широкую, пугающую степь. Итти им страшно было и от своих отрываться страшно. Стояли они покорные, вялые. перехлестнутые лямками от холщевых сумок. Сидор, босой мужик, мягко почвокал губами:
- Пойдем или нет?
- Пойдем! - откликнулся Ермолай. - А ты, дедушка, как?
- Пойду и я потихоньку. Куда же деваться?
- Дойдешь?
- Можа, дойду, бог даст...
Сгрудились маленьким, покинутым стадом.
Трофим решительно поглядел на Мишку...
- Они итти хотят. Ты не боишься?
- А ты?
- Я пойду.
- Я тоже пойду...
- Дойдешь сорок верст?
Мишка поправил живот.
- Теперь я больше уйду...
Высокий, сгорбленный Петра в распоротой шапке шагнул передом, на минуточку остановился. Поглядел в раздумье на станционную колокольню с желтым загоревшимся крестом и, размахивая поднятой палкой, повел остальных вдоль светлых, играющих рельс в голубую зовущую степь с синими верхушками гор - под тонкое пение телеграфных проволок, под дряблый, нерадующий звон вечерних колоколов.
Мишка с Трофимом шли ягнятами позади.
Они не спрашивали, возьмут ли их мужики, даже с собой хорошенько не уговорились... Нужно было итти ближе к Ташкенту, в сытый, хлебный край, скрывающийся за далекими курганами, а станция не посадила, сбросила с вагонной крыши, и пошли они без раздумья, мелкими, веселыми шагами, не чувствуя страха. Все казалось им, что мужики обернутся и скажут:
- Куда?
И тогда они ответят мужикам:
- В Ташкент!
Мужики обертывались, но никто не спрашивал, куда идут ребятишки, никому не было дела до них. Солдат, переваливаясь на один бок, широко загребая деревянной ногой, громко рассказывал:
- Вода, понимаешь, в Ташкенте больно холодная, и видно все в ней, будто в зеркало... Ягода разная, как бы не соврать, растет целыми десятинами. Идешь, к примеру, день и все сады, сады, сады... Избы у каждого без крыши, и канавки нарыты для пропуска воды.
- А хлеб почем?
- Хлеб дешевый. Если поработать сартам недели две, пудов двадцать можно загнать на готовых харчах...
Старик, девченка, бабы, три мужика и Мишка с Трофимом, ободренные веселым голосом хромого солдата, доверчиво смотрели на синие верхушки гор и шли вперед неровным растянутым треугольником на холодную, прозрачную воду, на дешевый, волнующий хлеб с зелеными, бесконечными садами...
28.
Широко легла далекая, утонувшая в мареве, степь с редкими курганами. Одиноко кружат степные орлы над мертвыми, побуревшими солончаками, опять садятся на древние могилы степных князей и сидят, как верные часовые, с черными неподвижными головами. Крупные нетронутые репейники цепью растянутой уходят в овражки, выбегают на бугры, тревожат мертвым своим одиночеством, вековым ненарушенным покоем. Поднялось, опять опустилось солнце, короче стали полуденные тени.
Солдат с деревянной ногой уже не рассказывал о холодной прозрачной воде, а красными воспаленными глазами злобно оглядывал мертвые степные просторы, безнадежно говорил:
- Не дойдем мы до станции - силы не хватит!..
Бабы, девченка криво разевали сухие изморенные рты, брали друг друга за руки, молча плакали от гнетущего страха. Только Сидор, босой мужик, и Ермолай с жесткими нечесанными волосами шли упорно, выгнув черные, обветренные шеи, широко двигали избитыми ногами. Петра, шагавший впереди, высоко поднимал дорожную палку, взглядывался из-под ладони вдоль светлых убегающих рельс, успокаивающе говорил:
- Вон там чернеет чего-то.
А когда доходили до черного пятнышка, радующего глаз, опять тоска сжимала сердце: это было брошенное киргизами становище, куски размытой глины - тяжелый, грустный труд беглецов. Опять Петра вглядывался из-под ладони, опять отыскивал пропавшую станцию.
Станция не показывалась.
Только проволока телеграфная гудела, да изредка попадались опрокинутые вагоны, брошенные под откос, и сломанные колеса от пушечных передков - последний след минувшей гражданской войны, прошедшей степью от Туркестана до Самары.
Мишке с Трофимом было легче других.