— Чистосердечное признание зачтется? — деловито осведомляется он. — Свистеть не буду.

— Зачтется.

— Ну, тогда пиши, начальник. Пиши, — тон у Федьки торжественный и великодушный. — На признанку иду. Понял? Значит, так дело было… — Он на секунду умолкает, сосредоточивается, на узком, грязном лбу появляются глубокие складки, взгляд уходит куда-то в пространство. — Значит, так… — медленно повторяет он и поднимает с пола свою кепку, кладет на колено. — Зашли мы, значит, в те ворота. Темень там, хоть глаз выколи. Ванька говорит: «Не пойдем дальше. Давай здесь». Ну, мы к заборчику, значит, и прислонились. У меня в кармане, как сейчас помню, огурчики и полбатона. Достаю, значит. Иван по бутылке шибанул, пробка — фьють! Ну, хлебнули. Закусили. О том о сем толкуем. И тут, понимаешь, вдруг крик: «А-а!» Короткий такой. Бабий. Я аж вздрогнул. «Слыхал?» — спрашиваю. А Иван говорит: «Слыхал». Я говорю: «Оттеда орала». Со двора, значит. Из темноты. Куда мы идти не схотели. «А чего там?» — это, значит, Иван спрашивает. А я говорю: «Сейчас поглядим. Может, кто бабу там придавил?» А Иван, говорит: «Тебе-то что? Свидетелем стать хочешь?» Я говорю: «Еще чего. Интересно знать. Вот и все». — «Давай подождем, — говорит Иван, — он все одно через ворота назад пойдет, мужик-то». Ну, мы еще, значит, по разику хлебнули и ждем. Никого нету. Еще ждем. Обратно никого. Уж мы и выпили до донышка. «Пошли, говорю, посмотрим». А Иван говорит: «Иди, если охота. А я, говорит, покойников не люблю». Ну, а мне все же взглянуть охота. И пошел. Вроде уж и видеть в темноте стал. Взобрался, значит. Гляжу: яма. Глубины страшной, аж дна не видно. Приладился так и сяк. Опять гляжу. Внизу вроде что-то лежит на камнях. Позвал Ивана. А сам давай вниз спускаться…

— Зачем? — резко спрашиваю я.

— Ну, как так? Человек же! Разбимшись небось… Мало чего при нем… То есть вообще… — сбивчиво и смущенно бормочет Федька. — Вот и полез. А уж потом и Иван за мной.

— Дальше рассказывайте, что было, — через силу говорю я.

— Долго лезли-то, — охотно продолжает Федька, не замечая моего состояния. — Глубоко там. Ну, а потом спички жгли. В общем, баба там молодая лежала. Помершая. Разбилась, конечное дело. С такой верхотуры-то навернулась. Тут хоть кто. Ну, а у ей сумочка оказалась. Вот мы эту сумочку… Словом… — впервые в голосе Федьки появляется неуверенность. — Деньги там были… Двести целковых… Забрали мы их с Иваном, — он вздыхает и с наигранным сокрушением добавляет: — Ей-то они уже ни к чему были. Раз померла. Такое, значит, мы преступное действие совершили. Как на духу, признаюсь.

— Что в сумке еще было?

— Еще? Да книжечки были. Документы, значит. Паспорт был. Профсоюзный. Еще чего, уж не помню.

— А как женщину звали, поинтересовались?

— А как же! Мы спервоначалу заявить решили. Ну, а потом Иван мне и говорит: «Тебе в свидетели охота идти?» Я говорю: «А кому охота?» — «Ну, тогда, говорит, и без нас завтра найдут». Это уж когда мы на железку приехали, он говорит. Ну, так, значит, и не заявили. По его, Ивана, вине. А вот теперь, гражданин начальник, сознание ко мне пришло, и я официально и добровольно делаю признание. Прошу так и записать.

— Как ту женщину звали?

— Верой ее звали. Верой Игнатьевной. А фамилия Топилина. Иван даже год рождения запомнил.

— А проживала где?

— Ну, этого, гражданин начальник, знать не могу. Мы и так весь коробок извели. А адрес-то в штампе нешто разберешь…

Федька отвечает на вопросы охотно, не задумываясь, и, кажется, вполне откровенно. Теперь мне ясна его новая тактика. Он отказался от надежды выскочить отсюда на свободу, он решился на другое. Решился, конечно, впопыхах, не успев во всем разобраться и все обдумать. Отсюда его шараханье, торопливость и неулегшаяся еще нервная возбужденность. На это именно я и рассчитывал немедленным допросом после задержания. А новая тактика Федьки заключается в том, чтобы чистосердечно признаться в меньшем преступлении, получить минимальный срок, уйти на отсидку в колонию и, таким образом, исчезнуть из Москвы, скрыться от тех, кто ищет его по другому, куда более опасному поводу. Что ж, прием известный. И в данном случае, если бы у Федьки было время подумать, он, возможно, заподозрил бы что-то неладное в своем внезапном аресте и ни на какие признания не пошел бы. Но времени не было. И Федька ухватился за этот прием, который ничем ему, конечно, не поможет. Федька получит сполна за Гришу Воловича, столько, сколько и должен получить злодей и убийца.

Но если Федька все же прибегнул к такой тактике, то это означает, что о преступлении, в котором он уже решил сознаться, он рассказал все, как есть. Тут уж ему путать и врать и тем затягивать следствие никак не следует, тут надо все рассказывать начистоту. Так Федька сейчас, видимо, и поступил. Выходит, Веру никто не убивал? И никого с ней не было? И произошло самоубийство? Нет, рано еще делать такой вывод. Рано. Слишком много еще остается неясного в этой истории. И в частности; кто побывал в ту ночь в комнате Веры, кто ограбил ее? Вряд ли это совершили Федька с Иваном. Не похоже. И дело, конечно, не в том, что Федька не помнит адреса — он, может быть, его и помнит, — и даже не в том, что они оставили в сумочке ключи. Главное заключается в том, что это на них не похоже, такое преступление им не свойственно, они на него никогда не решатся. Ну, а последнюю точку в этой версии окончательно перечеркнет алиби. Зинаида Герасимовна, директор вагона-ресторана, должна помнить, кто в ту ночь грузил продукты у нее и, если это были Мухин и Зинченко, то в котором часу они появились — в это время как раз и привезли ей продукты! — и когда приблизительно кончили погрузку. А разница во времени должна получиться солидная. Если Мухин и Зинченко сразу приехали на железную дорогу, то они могли появиться около двенадцати. Если же они сначала побывали на квартире у Веры, то на железной дороге они оказались никак не раньше двух-трех часов ночи. Да еще с вещами. В этом случае там они их могли за бесценок продать. В том числе и Горбачеву, между прочим.

— Вы там, на дороге, такого Горбачева Петра Ивановича не знаете? — на всякий случай спрашиваю я. — Тоже директор вагона-ресторана.

— Не, — крутит головой Федька. — Нешто всех узнаешь. Их там навалом.

На этом я кончаю первый допрос. Он дал много, даже сверх ожидания много. Кто мог предположить, что растерявшийся Федька пойдет на такие признания. Но и вопросов осталось, да и возникло после этого допроса тоже не мало. Очень много вопросов.

С гудящей головой еду я домой. В пустом троллейбусе я даже боюсь сесть, потому что чувствую, как немедленно и каменно усну, и уже никакой кондуктор не добудится.

Утром Петя Шухмин по приказу Кузьмича отправляется на поиски директора вагона-ресторана некоей Зинаиды Герасимовны. Ему придется, наверное, немало помотаться по различным железнодорожным и ресторанным инстанциям. Но Кузьмич предупреждает его, чтобы он без этой Зинаиды Герасимовны не появлялся. Самое неприятное, конечно, если ее нет в Москве, и самое вероятное, кстати, тоже. Ведь на то и вагон-ресторан, чтобы не стоять на месте и кормить людей в дальней дороге. Что ж, тогда мне или Пете придется лететь и перехватить Зинаиду Герасимовну где-то в пути. Ибо без разговора с ней не обойтись.

Итак, Петя уезжает. А мы с Кузьмичом и Виктором Анатольевичем изучаем протокол допроса больной официантки Ромашкиной, находящейся а больнице одного далекого города по поводу отравления. Чувствует себя она уже вполне прилично, и врачи разрешили нашим товарищам допросить ее в качестве свидетеля. А попросили мы выяснить у нее пока что всего лишь два обстоятельства. Первое: не продавал ли в пути Горбачев какие-либо женские вещи, и если продавал, то где, кому и что именно? И второе. Вагон-ресторан находился перед этим всего одну ночь в Москве. Так вот, уезжала ли Ромашкина на эту ночь домой или оставалась в вагоне? А если оставалась, то не помнит ли, отлучался куда-нибудь ее директор Петр Иванович Горбачев?


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: