— Вот, пожалуйста. Уехал десятого прошлого месяца, то есть ноября. Вернулся и вышел на работу пятнадцатого.
Я на секунду даже задерживаю дыхание, чтобы не выдать себя. Ведь убийство Веры произошло двенадцатого…
— Какой же он вернулся из этой поездки, не обратили внимания? — откашлявшись, спрашиваю я.
— Ну да. Ну да, — кивает Эдуард Семенович. — Представьте себе, сразу обратил внимание. Да и все обратили внимание. Просто нельзя было не обратить. Он же сам не свой приехал.
— А мать? — резко спрашиваю я.
— У нее, бедной, одна только: слезы, — шумно, со свистам вздыхает Эдуард Семенович. — Вот слез стало больше. Это я вам точно могу сказать.
— Тогда вот что, — подумав, говорю я. — Об остальных мы с вами поговорим позже. Сначала попробуем тут разобраться. Ольга Гавриловна сейчас на работе?
— А как же? Конечно.
— А Павел?
— Не вышел! — тонко и возмущенно восклицает Зеликовский. — Не вышел на работу, и все! Почему — неизвестно. И мать не знает. Вот, пожалуйста.
— Та-ак… — киваю я и секунду пристально и молча смотрю в небольшое, подернутое ледком окно, кое-что прикидывая в уме, и, решившись, говорю: — К вам просьба, Эдуард Семенович. Попросите Ольгу Гавриловну сюда или в другое место, где нам не помешают. Я с ней побеседовать хочу.
— Ради бога, ради бога… — суетливо восклицает Зеликовский, с трудом вырывая свое грузное тело из кресла. — Позову. Сюда. Вы сидите. Фу!..
Он, сопя, поднимается наконец на ноги и выплывает из кабинета.
Через минуту в дверь раздается негромкий стук. Я встаю, открываю ее и вижу на пороге высокую, костлявую женщину в синем халате, седые волосы собраны в небрежный пучок на затылке, лицо суровое, замкнутое, с плотно сжатыми губами, и глубоко запавшие, в темных обводах глаза. Ох, сколько же пережила на своем веку эта женщина! И совсем не осталось в ней, мне кажется, мягкости, душевности и теплоты.
— Заходите, Ольга Гавриловна, присаживайтесь, — говорю я, указывая на стул возле небольшого круглого столика в углу кабинета, где лежит несколько пестрых журналов мод.
Она молча кивает мне и опускается на стул. Большие, в темных трещинах руки, сцепившись, ложатся на колени.
Я не сразу приступаю к разговору. Это ведь совсем не просто. Очень много зависит от первых слов, от верно найденной интонации. А с Ольгой Гавриловной, я чувствую, от этого будет зависеть все. Но и затягивать молчание тоже нельзя.
— Мне надо с вами посоветоваться насчет Павла, Ольга Гавриловна, — говорю наконец я. — Вам, наверное, Эдуард Семенович уже сказал, кто я.
Она снова кивает, не проронив ни слова и не поднимая на меня глаза. Тяжелые, со вздутыми венами руки по-прежнему покоятся на сдвинутых коленях. Я никак не могу заставить себя не смотреть на них.
Но тут я вдруг замечаю, как по сухим, морщинистым щекам женщины начинают катиться слезы. Она не шевелится, не вытирает их, даже не всхлипывает. Она сидит молча, опустив седую голову, словно окаменев, и только катятся и катятся слезы по желтому, будто неживому лицу и капают на халат. Я еще никогда не видел, чтобы так плакали. Мне кажется, это какой-то предел горя, вершина отчаяния, что сильнее уже человек страдать не может.
И мне становится не по себе. Я подаюсь вперед и невольно провожу рукой но ее руке:
— Что с вами, Ольга Гавриловна?
Она еще некоторое время молча и неподвижно сидит, не отвечая мне и, кажется, даже не замечая меня, потом с усилием расклеивает сухие губы и еле слышно произносит:
— Нет у меня Павла…
— Ну, как же так — нет? — возражаю я. — Ведь еще утром был. Куда он пошел-то сегодня?
— Не знаю, — она качает головой. — Пес зашел за ним утром и увел.
— Пес?
— Ну да…
И я догадываюсь, что это кличка.
— Куда увел?
— Есть у них одно место. Я подглядела.
— А зачем увел?
— Чего-то, значит, над Пашкой задумали.
— Что ж, вы полагаете, его уже и в живых нет, что ли?
Я заставляю себя усмехнуться.
Но на самом деле мне не до смеха. Я знаю, чем кончаются порой такие истории.
— Уж я-то зараз поняла… — еле слышно произносит Ольга Гавриловна.
— А может, Павел с ними чего-то задумал? — на всякий случай спрашиваю я. — Ведь дружки они старые.
— Были дружки…
— Ольга Гавриловна, а зачем Павел в Москву ездил?
— Да к Ленке, сказал. К сестре. Проведать.
— Давно собирался?
— Давно… Да вот Ленка потом звонила. Обижалась. Уехал и не простился даже.
— Не простился? Как же так?
— А вот так. Разве у него чего узнаешь? Как туча вернулся. Тогда и сказал: «Не жить мне больше». Вот я каждый день и тряслась. И ждала. Ну, а сегодня, значит, Пес за ним и пришел…
Все это она говорит таким безжизненным, тупым, каким-то угасшим тоном, словно давно все перегорело у нее в душе и сил больше никаких уже нет, чтобы вынести все, что на нее навалилось.
А я думаю о последней поездке Павла в Москву. Конечно же он не к сестре, а к Вере ездил. И когда случилась беда, а если называть своими словами, то преступление, он кинулся обратно, домой, и ему было не до прощания с сестрой. А ехал он, наверное, для решительного объяснения с Верой.
— Скажите, — обращаюсь я к Ольге Гавриловне, — вы не обратили внимание, Павел получал письма из Москвы?
— Получал…
Она вдруг поднимает голову и с нескрываемой тревогой, пытливо смотрит мне в глаза.
— Неужто там… что случилось?.. — шепчет Ольга Гавриловна, и ее пальцы снова судорожно сцепляются на коленях, как бывает, когда человек готовится ощутить сильную боль.
И это ожидание боли вдруг передается и мне. Я тоже незаметно для себя понижаю голос и с беспокойством спрашиваю:
— С кем?.. С кем могло там что-то случиться?
Но тут взгляд Ольги Гавриловны внезапно гаснет, она опускает голову.
— Почем я знаю… — прежним тусклым, безжизненным голосом произносит она.
И я с необычайной ясностью вдруг ощущаю, что эта женщина что-то недоговаривает и чего-то боится. Неужели она знает, что произошло в Москве? Знает и молчит? Невероятно! Впрочем… Это же ее сын. Которого она уже раз теряла. Который бежал и попался… Уголовник Пашка-псих… Которого Вера…
Я чувствую, что все больше запутываюсь, что уже не верю себе, своим впечатлениям, своим чувствам и своим выводам. Мне все время чего-то не хватает. Чего же мне не хватает?
— Расстроенный, значит, вернулся? — спрашиваю я почти машинально, занятый своими мыслями.
— Страх какой приехал, — кивает поникшей головой Ольга Гавриловна. — А сегодня вот Пес пришел…
Только сейчас, когда она в третий раз упоминает эту кличку, до моего сознания доходит наконец так внезапно возникшая и, кажется, весьма опасная ситуация, в которой оказался Павел. Впрочем, это еще вопрос, для кого она опасная. Возможно, для Павла, а возможно, и для кого-то еще, если эта шайка задумала преступление. А она, видимо, что-то задумала, об этом говорил вчера Василий Иванович.
— Кто такой Пес? — спрашиваю я.
— Ленька Шебунин. Судили его вместе с Павлом.
— Не за грабеж?
— Кажись, да. По другой статье, одним словом.
— И уже вышел?
— Через год после Павла. Ну да моему-то добавили. Вот Пес и увел его сегодня…
Я больше не могу слышать это обреченное «увел», оно бьет мне по нервам. Увел, увел… Куда увел? Зачем? На расправу? Или на преступление?
— Куда он его увел? — говорю я вслух.
— Подсмотрела я их место…
— А зачем Павел пошел?
— Почем я знаю…
Голос по-прежнему тусклый, седая голова безвольно опущена на грудь. И эта тупая обреченность вызывает у меня вдруг злость.
— Ну что же, Ольга Гавриловна, — говорю я с вызовом, — если вы знаете, где Павел, пойдемте и позовем его домой. Согласны?
Я не ожидал подобной реакции. Она вскакивает с такой готовностью, словно давно ждет от меня этих слов, и плачущим голосом спрашивает:
— Ей-богу, пойдете? И не забоитесь?
…Мы почти бежим по тихой, заваленной снегом, неведомой мне улице, криво спускающейся к Волге, со старенькими домиками чаще всего в один этаж, с покосившимися заборчиками, лавочками у ворот, выбитым, заледенелым тротуаром и накренившимися чугунными тумбами, к которым когда-то, в незапамятные времена, извозчики привязывали лошадей. Такую тумбу где-то в арбатском переулке показал мне однажды отец.