— Я не собираюсь открывать вам никаких тайн, — пожимает плечами Елизавета Михайловна.

— Как знать, чего коснется наш разговор, — возражаю я. — Теперь второе. За это вы меня тоже заранее извините. Я прошу вас быть со мной правдивой. Лучше вообще не отвечайте. Ведь мы все вынуждены будем проверить, как вы понимаете. И может получиться конфуз.

— Второе ваше предупреждение тем более излишне, — холодно говорит Елизавета Михайловна.

— Тем лучше, — киваю я. — А спросить мне вас хотелось бы о двух обстоятельствах. Они, как вы, наверное, догадываетесь, касаются Веры Топилиной. Мы продолжаем расследовать причину ее смерти. Для этого нам надо все о ней знать. Так вот. Первый мой вопрос, очевидно, весьма деликатный. Поэтому прошу вас помнить мое первое предупреждение. Речь идет о вашем телефонном звонке Вере. Месяца три тому назад. Я могу вам напомнить только то, что отвечала вам Вера: «Откуда я могу знать?», «Вы же видите, я дома», «Выясняйте на здоровье», «Оставьте меня в покое». Ваше имя она назвала в самом начале разговора.

По мере того как я говорю, бледное лицо Елизаветы Михайловны заметно розовеет.

— К судьбе Веры этот разговор отношения не имеет, — сдержанно замечает она.

— Значит, вы вспомнили этот разговор. Поверьте, мне так же неприятно спрашивать вас о нем, как вам отвечать. Но… Я вам скажу кое-что о судьбе Веры. Дело в том, что сейчас уже можно считать твердо установленным: она покончила с собой.

Елизавета Михайловна в испуге всплескивает руками:

— Не может быть… Ведь Станислав Христофорович…

— Да, он тоже считает, что это не может быть. И очень хочет, чтобы этого не было. Даже убеждал меня. Вы, наверное, помните. Очень настойчиво убеждал.

— Помню…

Стынет кофе, не тронуто пирожное. Слишком крутой, напряженный и трудный разговор сразу возникает между нами.

— Станислав Христофорович, — продолжаю я, — если помните, говорил: молодая, в общем здоровая, психически нормальная девушка не может покончить с собой. Да и особых неприятностей у нее, по его словам, не было. Помните?

— Да…

— И все-таки это случилось. А Вера была действительно молодой, в общем здоровой и, конечно, психически нормальной. Но вот неприятности у нее, видимо, были. И немалые, надо полагать.

Елизавета Михайловна молчит, низко опустив голову. Я вижу только ее мраморный лоб в еле заметной сетке морщинок и пышные, с легкой проседью волосы.

— И еще, — добавляю я. — Вера была удивительно совестливым и правдивым человеком. Вы это заметили?

— Заметила… — еле слышно произносит Елизавета Михайловна, не поднимая головы.

— Значит, что-то случилось, чего она не могла вынести, — продолжаю я. — И случилось не сразу. Она давно жила в странно угнетенном состоянии. И тот разговор с вами…

Но Елизавета Михайловна не дает мне закончить. Она вскидывает голову, и, глядя мне в глаза, со сдержанным волнением произносит:

— Ну, хорошо, хорошо. Я вам скажу. Я вижу, у вас, как это ни удивительно, есть сердце. Но у меня оно тоже есть. И перед Вериной смертью… перед ее могилой… я… — она нервно достает из сумочки платочек и мнет его в руке. — Я тоже не буду молчать. У меня больше нет сил… если хотите. Такой девочке… уйти из жизни. Из-за чего?.. Это безумие какое-то… Но тот звонок… Я сама обезумела… — Голос ее прерывается, она умолкает, потом, сделав над собой усилие, говорит дальше: — Мой супруг не очень-то постоянен, надо вам сказать… Я заметила. Он пытался ухаживать за Верой. Но тут его постигла редкая неудача… Она оказалась лучше, чем он о ней думал. Но одно время, мне показалось… И я позвонила… Ну, дура. Старая дура. Что вы хотите…

Она снова опускает голову и прикладывает платок к глазам.

— Простите, Елизавета Михайловна, — говорю я. — Но, к сожалению, это не все, о чем я хотел вас спросить. И даже не самое главное. Вы разрешите?

— Пожалуйста… — шепчет она.

Черт возьми, как тяжело вести такой разговор. Никакой другой, кажется, не требует столько душевных сил и нервов, и так не выматывает тебя самого. Заглядывать в исстрадавшуюся душу другого, особенно женщины, причем достойной и гордой женщины, это, если хотите, испытание для собственного достоинства и гордости. И только неотступная мысль, что я должен исполнить свой долг, не только служебный, но и нравственный, заставляет меня дойти до конца того пути, которым прошла Вера, и найти, и наказать того, кто искалечил, нет, кто, выражаясь по старинке, загубил ее жизнь.

— Вот о чем еще я хотел вас спросить, — с усилием говорю я.

Как мне хочется ей сказать: да плюньте вы наконец на вашего самодовольного и подлого муженька. Что у вас, нет самолюбия, что ли? Он не заслуживает вашей любви и защиты.

Но всего этого я не могу себе позволить. Это запрещенный и низкий прием. Она сама должна прийти к такой мысли, только сама. Она жена, она много лет рядом с ним, и я не знаю, что у нее в душе родилось и что умерло за это время. И я могу причинить лишнюю боль, могу оскорбить в ней что-то, разрушить. Нет, нет, все это я ей не скажу. Я скажу другое.

— …Вот какой вопрос, — повторяю я. — В тот, последний вечер, когда Вера… покончила с собой, она зашла к вам. Вы помните этот визит?

— Да… — напряженным, почти звенящим шепотом отвечает Елизавета Михайловна, по-прежнему не поднимая головы, и комкает в руке платок.

— Ее на улице дожидался один человек. Ее возлюбленный. Которому она обещала в тот вечер ответить «да» или «нет». Обещала после того, как побывает у вас. Она на что-то надеялась, мне кажется.

— О-о… — мучительно стонет Елизавета Михайловна, прижимая платок ко рту. — Какой ужас…

— Перед этим Вера побывала в одной гостинице и привезла вам оттуда, от некоего Фоменко, какой-то сверток. Она долго была у вас, Елизавета Михайловна. Очень долго. А когда вышла, то сказала этому человеку: «Нет, Павлуша, ничего у нас не получится». Она простилась с ним. А через чае…

— Перестаньте! Я не могу это слышать!

— Это надо знать, Елизавета Михайловна. Потому что это правда. Так было.

— Все равно. Я вам скажу, как было… — Она поднимает на меня покрасневшие от слез глаза. — Тогда… в тот вечер… Станислав Христофорович кричал на нее… он ей сказал, что пойдет под суд… только вместе с ней… Что она преступница… что будет сидеть в тюрьме… Что… что…

Елизавета Михайловна роняет голову на грудь, плечи ее трясутся.

Вот теперь все, теперь у меня нет больше вопросов и нет сомнений.

Вечером я обо всем докладываю Кузьмичу. Здесь и наш следователь Виктор Анатольевич, Валя, Эдик Албанян и начальник его отдела.

— Он теперь никуда не денется! — горячится Эдик. — Факты взяток закреплены уже по «Приморскому», по Грузии и Тепловодску. А завтра я еду в Прибалтику.

— Вы по Москве-то работаете? — спрашивает Валя. — Мы ведь дали вам все его связи тут.

— Мы к ним добавили еще, — усмехается начальник Эдика.

— Ох, громкое будет дело! — Эдик потирает руки. — Увидите.

— Громкое будет, если разрешит руководство, — рассудительно замечает Валя и обращается к Кузьмичу: — А как будет по нашей линии, Федор Кузьмич?

— А никак.

Кузьмич выдвигает ящик стола, шарит там рукой и наконец выуживает пачку сигарет, достает оттуда последнюю, секунду смотрит на нее и, вздохнув, закуривает. Потом с ожесточением мнет пустую коробку и швыряет ее в проволочную сетку возле своего кресла.

— Что значит — никак? — насупившись, спрашиваю я.

— То и значит. Дело о самоубийстве Веры Топилиной, полагаю, закончено. Так, что ли, Виктор Анатольевич?

Наш следователь досадливо кивает в ответ.

— Именно так, — говорит он. — Завтра напишем постановление. И в архив.

— Как — в архив?!

— А так, — пожимает плечами Виктор Анатольевич. — Доведения до самоубийства ты тут не докажешь.

— Так я и думал, — хладнокровно замечает Валя.

— Что же получается? — еле сдерживаясь, говорю я. — Этот подлец будет спокойно жить дальше, а…

— Он не будет спокойно жить дальше! — вскочив со стула, горячо восклицает Эдик. — Что ты говоришь! Он же преступник! — Красный от возбуждения, он поворачивается ко мне: — И я тебе вот что скажу, слушай. Его разоблачила Вера. После смерти. Понимаешь? А ее смерть еще усугубит его вину, увидишь. Суд учтет факт самоубийства человека, которого Меншутин втянул в преступление. Это же факт, что он ее втянул.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: