— С благими намерениями, значит? — участливо спросил он.
— Ну да. С благими.
Он вдруг встал, подошел к двери и, пинком распахнув ее, указал во внешнюю тьму:
— У нас тут, паря, благими намерениями дороги вымощены!
Некоторое время мы оба молча смотрели вдаль — туда, где в редких багровых всполохах проступали неясные гигантские силуэты.
— Оттого и сухо, наверное… — задумчиво добавил он, почесав проплешину между рогами. — Несмотря, что под землей…
Дорога, вымощенная благими намерениями, начиналась сразу за дверью. Больше всего она напоминала скоростное шоссе — по шесть полос в каждую сторону. Разметка была аккуратно нанесена белой светящейся краской, предусмотрены места парковки на обочине и двухуровневые транспортные развязки. Все это — несмотря на полное отсутствие на дороге каких бы то ни было средств транспорта. Да и пешеходы-то попадались не часто. Раз только из полумрака навстречу мне вышла троица. Два чумазых типа шахтерского вида несли носилки, груженые инструментом — пилами, коловоротами, клещами и садовыми ножницами. Рядом, зажав подмышкой трезубые вилы, брел черт. Носильщики не обратили на меня внимания, а черт прищурился, разглядывая. Я повесил жетон на шею и сделал вид, что спешу по делу. Троица прошла мимо.
С обеих сторон к дороге все ближе подступали темные угловатые громады — не то изъеденные ветрами утесы, не то многоэтажные дома, покинутые жителями. Нигде ни одного огонька, только в небе (если это называется небом) уныло мерцал вечный закат. Все чаще стали попадаться нависающие над дорогой переплетения труб, ажурные металлические фермы, лестницы, рельсы и прочее индустриальное железо. Дома-утесы округлились вершинами и стали похожи на гигантские, торчком поставленные цистерны. Подобный пейзаж вполне подошел бы для какого-нибудь нефтеперерабатывающего комбината и впечатление производил такое же — унылое, гнетущее. Вдобавок и в воздухе стало отчетливо пованивать химическим производством.
Веселенькое местечко, подумал я. Вот здесь мне и предстоит провести остаток дней… Да нет, каких дней? Какой остаток? У меня ведь теперь впереди вечность! А это значит… Как бы представить себе такую затейливую штуку — вечность? Совершенно бесполезно, по-моему. Да и не вечность меня по-настоящему беспокоит! Вечность — понятие абстрактное, а вот таинственный девятый бокс — кажется, вполне конкретное. Что это за бокс такой, привилегированный? Какие еще привилегии з д е с ь? На лишнюю… пытку? Нет, лучше не думать об этом. И держаться подальше от девятого бокса, пока силой не волокут. А я-то, дурак, еще рвался туда! Соображать же надо — это тебе не койка в общежитии!..
За душеспасительными размышлениями я и не заметил, как свернул с главной дороги в какой-то проулок. Стены, заборы, трубы и лестницы теснили меня теперь со всех сторон. Приходилось то и дело наклоняться, проходя под низко свисающими проводами, подниматься по шатким металлическим трапам, петлять в лабиринтах гулких темных коридоров. Скоро я совсем заблудился.
И тут обнаружилось, что места эти обитаемы. Где-то неподалеку перекликались голоса, торопливые шаги прогрохотали по железу над самой моей головой, эхо их отозвалось глубоко внизу, а потом вдруг раздался звук, точь-в-точь похожий на вопль большого стадиона в момент гола. Напрасно я искал хоть какую-нибудь щелку в высоченном заборе. Он был надежно склепан из одинаковых щитов с изображением черепа и надписью «Не влезай — убьет!». Мне так и не удалось увидеть, что там, за ним, происходило…
Я двинулся дальше в дебри коридоров, но не сделал и десяти шагов, как снова услышал голоса, на этот раз совсем рядом.
— Ну и вот, — спокойно сказал кто-то над самым моим ухом, — значит, режешь все это меленько и заливаешь квасом…
— Рассолом можно, — вставил дребезжащий голосок.
— Рассолом — это по зиме, — нетерпеливо возразил первый, — только уж зелени никакой не положишь зимой, яйца да колбаса — вот и вся окрошка. А летом — и петрушечки добавишь, и укропу, огурчиков свежих… А квасок-то ледяной, ах! В жару, под черемухой сидя, окрошечки пошвыркать — какое отдохновение!
— Да-а… Сюда бы сейчас кваску ледяного… — просипел кто-то без голоса.
— Как же, жди! — весело подхватил совсем молоденький тенорок. — Вон рогатый идет кваску поддавать!
— Ну, накатит сейчас! — проворчал рассказчик про окрошечку.
За стеной послышались гулкие шаги, звякнуло железо, стены завибрировали от мощного гудения, какое издает пламя, вырывающееся из доменной топки. Что-то заклокотало там, проливаясь с тяжелым лавовым плеском. Меня вдруг обдало жаром. Я отскочил от раскаленной стены подальше вглубь коридора. Стена на глазах наливалась малиновым свечением. И тут раздались вопли. Никогда в жизни мне не приходилось слышать ничего подобного. В голосах, которые я почти научился различать, больше не было ничего человеческого. Я слышал захлебывающийся, запредельный животный визг, верещание, хрип, издаваемый самой плотью, уже лишенной разума, потому что разум не способен вынести такое. Не знаю, как я сам не потерял рассудок, слушая эти последние вопли сжигаемых заживо людей. Через несколько мгновений с ними было покончено. Из невидимых щелей струйками потянулся дым. Лава, вероятно, схлынула. Стена, потрескивая, медленно остывала.
Я хотел бежать отсюда как можно скорее и дальше, но не смог сделать ни шагу. Ноги, будто и впрямь ватные, как пишут в книжках-ужастиках, бессильно подогнулись, и я сел на пол по-турецки.
Страшно. Отчаянно страшно. Не то слово. Господи, что я наделал! Как я оказался здесь?! Неужели и со мной будет то же самое?!
Ответом мне был глубокий вздох из-за стены. Странный какой-то вздох. Впрочем, я мог ошибиться. Возможно, это был не вздох, а просто кто-то сладко зевнул.
— Ну и вот, — сказал знакомый голос. — Окрошечка — это днем, пока жара. А к вечеру у меня уху подавали.
— Сомовью! — с готовностью подхватил дребезжащий голосок.
— Отчего же, можно и сомовью, — благосклонно согласился рассказчик. — Стерляжья также хороша. Да мало ли разных! Налим, ёрш — всё дары природы!
— Караси в сметане жаренные — вот вещь! — заявил молодой тенорок.
— А у меня в Кесарии, — вступил в разговор новый голос, раскатистый и повелительный, — всегда были эти… угри.
— Тьфу, прости, господи! — проворчал рассказчик. — Мы ему про еду, а он про угри…
— Я также говорю о еде, — продолжал повелительный голос. — К моему пиршественному столу подавались морские угри незабвенного вкуса…
— Незабвенного! Ты, Юлич, со своим склерозом, молчал бы уж! Это когда было? При царе Горохе?
— Я не обязан помнить местных царей, — высокомерно заявил любитель миног, — всех этих иродов и горохо… доносоров. Все их жалкое величие ничтожно по сравнению с незыблемой твердыней власти императора Августа Октавиана, озарившего…
— Ну, Юлич, понес! — загалдели вперебой голоса. — Так хорошо врал про угрей незабвенного вкуса! Зачем императора-то приплел?
— К столу императора, — немедленно заявил Юлич, — подавались угри и миноги. А также дорада и священная рыба египтян мормирус…
Кто-то громко и голодно причмокнул.
— Да что говорить! Щас бы хоть воблы! Под пивко-то, после жару…
Я, наконец, почувствовал, что могу двигаться. Ужас, заковавший меня, сменился сначала изумлением, потом недоумением обманутого человека и, наконец, жгучим любопытством.
Что же там все-таки происходит? Трагедия или водевильчик? Пытка, казнь или гастрономический семинар? Может быть, я зря так испугался, и меня ждет не такое уж страшное будущее? Пора это выяснить!
Не поднимаясь с пола, я пополз вперед, вдоль стены, еще пышущей жаром, и сразу за поворотом коридора обнаружил дверь. Это была массивная стальная плита с колесом, приводящим в действие запоры, как в бомбоубежище. На ней красивыми готическими буквами была выведена золотая надпись: «Оставь одежду, всяк сюда входящий!». Ниже кто-то нацарапал от руки куском кирпича: «Преисподняя! Сымай исподнее!» У двери стояла длинная скамейка, какие используются в спортзалах. На ней аккуратными стопками, кучками и как попало лежали разномастные одеяния — от полотняных портов с тесемками до костюма-тройки с дипломатическим отливом. Рядом стояла и валялась такая же разнообразная обувь — стоптанные сапоги, лакированные туфли, сандалии с кожаными ремнями и просто лыковые лапти. Медно поблескивающий шлем с высоким гребнем тоже почему-то лежал на полу, уткнувшись в пыль стриженой щеткой, не то из перьев, не то из щетины. Я поднял его. Шлем был тяжелый, с потным, изъеденным солью кожаным подкладом и потускневшими бляхами на ветхом ремешке. Я провел ладонью по жесткой щетке гребня, и, не удержавшись, чихнул. Тут скопилась пыль, наверное, еще египетских походов.