У вас это восхищение почитается нездоровым и постыдным, потому что вы вкладываете в него один лишь плотский смысл. Тут уж я в свою очередь не понимаю вас, ведь мы принадлежим к разным мирам. В нашем мире женщина была даже не кем-то, а чем-то, мы связывали себя с ней единственным и весьма несложным образом, без выбора, поисков, предпочтений. Мы покупали своих жен, даже не видя их в лицо. Иногда нам везло – тогда этот союз бывал терпим. Гораздо чаще удача изменяла. Однако, поверьте, мы заслуживали сострадания и в том и в другом случае – не переоценивайте преимуществ мусульманской семьи. И в том и в другом случае мы жили рядом с некой навязанной нам, незнакомой и нежеланной вещью. Эта вещь производила на свет детей, что в какой-то мере оправдывало потерянные возле нее ночи; она молчала, что делало отчужденность выносимой. И тем не менее отчужденность оставалась – огромная, неодолимая, полная неприязни и обиды.

Большинство из нас – те, кто ничего не могли дать и не жаждали ничего получать, – мирились с этим. В те времена мы были страною воинов. Для воина не существует такого понятия, как домашний очаг: ему не нужно делиться мыслями, чувствами; а победами – что ж, победу отлично делишь с соседом по шатру; после битвы, бешеной скачки, охоты не остается излишних душевных порывов. Войско бойцов-дервишей растекалось по Европе. Во время коротких роздыхов между сражениями они насиловали женщин, а женились лишь после того, как султан распускал войско – тогда они покупали себе жен.

Вы, наверно, заметили, я говорю – они, а не мы; мы – те, кто составлял двор Джема, – не были воинами, хотя победоносное наше войско боготворило Джема. Мы были певцами. Нам была неведома блаженная усталость после битвы, зато мы знали иные волнения – радость или печаль. Мы старались передать их кому-то другому, чтобы они возвратились к нам – более глубокими, обогащенными – и затем излились в стихах.

Этот другой не мог быть женщиной. Наши женщина были отталкивающе уступчивы, всегда и во всем с нами согласны. Отвращение, вызываемое доступностью, отдаляло нас от них, возвращало к себе подобным! Вы находите это противоестественным, но нам приходилось выбирать из двух противоестественных крайностей: одиночеством мужского начала и одиночеством духа. А ведь мы были поэтами и наш дух в одиночестве заледенел бы – поэтому мы предпочли первое.

Простите, что ввергаю вас в рассуждения, звучащие непристойно для вас и вашего времени. Но вы ведь рассчитываете на меня – первого, самого близкого, самого верного друга Джема. Иначе на моем месте оказалась бы его жена или возлюбленная – только любовь дает возможность чувствовать чувствами другого человека, страдать его страданиями, мыслить самыми сокровенными его мыслями. Да не будет оскорблен слух ваш: такую любовь испытывал к Джему только я один. И поэтому знал Джема лучше, чем он сам себя знал.

В пору нашего пребывания в Карамании Джем был уже мужем и отцом. Он осчастливил одну из невольниц своего отца, кто она – не знаю и ничего вам сказать о ней не могу. Джем тоже редко виделся с нею. Она жила при его матери, сербской княгине, за пределами Коньи и растила второго сына Джема. Первого его сына Мехмед-хан не выпустил из Стамбула.

Двор Джема помещался в центре старого города, во дворце караманского князя, незадолго перед тем разбитого Завоевателем. Те из княжеских вельмож, кто уцелел, перешли на службу нашей достославной державы.

Караманы не были допущены в наш узкий придворный круг. Воины и правители, они помогали Джему установить порядок в провинции, принудить ее к покорству. В те годы мы – я имею в виду собственно двор Джема – жили так, как редко водилось у нас. Мы жили мыслью и словом, красотой, черпаемой из самых изысканных творений Востока.

Со всего Востока стекались в Конью певцы и поэты, чтобы быть услышанными Джемом, заслужить его высокое благоволение или награду. Некоторых из них (меж этих счастливцев оказался и я) Джем оставил при своей особе. И так как Мехмед-хан не баловал своих сыновей щедрым содержанием, Джем роздал нам должности писарей, смотрителей, советников. Эти звания не оскорбляли нас – они позволяли нам быть подле Джема и вести ту жизнь, о которой я рассказываю вам.

Я не вправе сетовать, судьба не была мне мачехой. Да, конечно, из-за страданий, выпавших на долю Джема, много выстрадал и я, тридцати восьми лет от роду был убит, но прожил жизнь, невероятно богатую для правоверного; к концу моего повествования вы сами убедитесь в этом. И все же, когда я мысленно обозреваю минувшее, кажется мне, что лучшая пора моей жизни прошла именно там, при необычном, малочисленном дворе шехзаде Джема.

Нас было человек двадцать. Все – юные, большинство – поэты; певцы обыкновенно были захожие, странствующие, они останавливались в Конье на неделю-другую и продолжали дальше свой путь.

Наш день начинался поздно – чем также отличался от солдатского. Солнце уже стояло высоко, когда мы по одному выходили из своих покоев и неспешно собирались в тенистом дворе, что находился посередине княжеских хором. Обычно мы уже заставали там Джема – сон у него, как он выражался, был скорый; я всегда завидовал этой его способности. Все мы после бессонной ночи чувствовали себя разбитыми, голова тяжелая, движения медленные. А Джем поднимался вместе с солнцем, часок-другой скакал верхом в окрестностях Коньи и возвращался, чтобы разбудить нас.

Вряд ли я сообщу вам новость, если скажу, что Джем был одним из первых силачей в империи – это широко известно. Я видел его в Карамании на больших состязаниях, куда сходились пастухи-горцы и солдаты из трех-четырех санджаков, видел, как он одерживал победу в нескольких схватках подряд, без всякого отдыха. После того как кто-то из нас намекнул ему, что каждый поневоле дает себя побороть султанову сыну, Джем стал являться на состязания переодетым, без свиты, без почестей – он хотел, чтобы победа досталась ему в честной борьбе. Лишь дезжды случалось ему быть поверженным на тех состязаниях. И оба раза Джем тяжело переживал это, словно его призванием была борьба, а не поэзия или управление государством. Он любил во всем быть первым. Честолюбие, говорят иные. Но это честолюбие украшало Джема больше, чем сребротканые одежды, ибо юный наш господин был рожден для славы и успеха.

Итак, со встречи с Джемом во внутреннем дворе княжеского дворца начинался наш день. Все дни наши Конье были не буднями, а праздником, великим праздником духа.

Больше всего времени отдавали мы чтению – какие у нас были чтецы! Османская поэзия в те времена была робкой, делала лишь первые свои шаги, и немногие находили в ней пищу для души. Мы жили персидской поэзией, этим непересыхающим источником мудрости и свободомыслия, недосягаемым образцом изящества.

Джем любил ее особой любовью; я не встречал человека, которого бы так пьянила поэзия. Для Джема она значила неизмеримо больше, чем песня, несравненно больше, чем танец. Поэтому при нашем дворе редко появлялись танцовщицы – Джем утверждал, что танец не есть чистое искусство, его красота легко переходит в похоть. Равным образом отрицал Джем и музыку – она слишком поверхностна, говорил он; она волнует тебя, минуя разум, лишь слегка затрагивая душу. Я замечал: когда певец пел, Джем внимал не голосу его, но словам. Слова! «Нет искусства более трудного, более точного и неуловимого, самого далекого человеку и вместе с тем самого близкого, чем слово», – говорил Джем. Слова были его любовью, болью и наградой.

Помню первый наш труд – вскоре после того, как Джем приблизил меня к себе. Мне было тогда двадцать четыре года, но я уже имел известность. Так вот, первым нашим общим трудом был перевод одного персидского дивана.[12] Шехзаде чувствовал себя неуверенно в персидском, поэтому мы трудились вместе. Никогда не забуду той торжественной сосредоточенности, с какой Джем искал слова на скудном, молодом османском языке, стремясь влить в них изобилие персидского.

Мы посвятили наш перевод Мехмед-хану, он слыл покровителем изящной словесности и сам писал стихи. Что за стихи! – прости меня аллах, более жалких мне не доводилось слышать. Однако Завоевателю была нестерпима мысль, что есть такое поле деятельности, где он еще не проявил себя. Выступил он и в поэзии – под вымышленным именем Авни. Так сказать, милостиво одарил нас своими творениями, но исходило это не из внутренней потребности, отнюдь. Просто уважение к слову у нас почиталось святым долгом любого властителя.

вернуться

12

Диван – сборник стихотворений.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: