– Ну, и пропал! Пиши письма к родным!

– Но позвольте, господа! Положим, что я говорил глупости, но неужели же нельзя… даже в частном разговоре… даже глупости…

Но оправдание это было так слабо, что Прокоп опроверг его моментально.

– Говорить глупости ты можешь, – сказал он, – да не такие. Вы заберетесь куда-нибудь в Фонарный переулок да будете отечество раздроблять, а на вас смотри! Один Семипалатинскую область оторвет, другой в Полтавскую губернию лапу засунет… нельзя, сударь, нельзя!

Тогда Кирсанов, в свою очередь, озлился.

– Позвольте, однако ж-с! – сказал он, – если я не имею права говорить глупости, так и вы-с… Помните ли, как вы однажды изволили говорить: вот как бы вместо Москвы да нет: Амченск столицею сделать…

– Ну, это ты врешь! Этого я не говорил! Ишь ведь что вспомнил! ах ты, сделай милость! Да не то что одна комиссия, а десять комиссий меня позови передо всеми один ответ: знать не знаю, ведать не ведаю! Нет, брат, я ведь травленный! Меня тоже нескоро на кривой-то объедешь!

– Но я не к тому веду речь…

– Понимаю, к чему ты ведешь речь, только напрасно. Ты, коли хочешь, винись, а я не повинюсь! Хоть сто комиссий меня к ответу позови – не говорил, и баста!

Распря эта не успела, однако ж, разыграться, потому что в комнату вошел совершенно растерянный Перерепенко.

– Представьте себе, меня обвиняют в намерении отделить Миргородский уезд от Полтавской губернии! – сказал он упавшим голосом.

– Что такое? как?

– Да-с! вы видите перед собой изменника-с! сепаратиста-с! Я, который всем сердцем-с! – говорил он язвительно, – и добро бы еще речь шла об Золотоноше! Ну, тут действительно еще был бы резон, потому что Золотоноша от Канева – рукой подать! Но Миргород! но Хороль! но Пирятин! но Кобеляки!

– Откуда же такая напраслина, Иван Иваныч? Ужели Довгочхун…

– Признаюсь, у меня у самого первое подозрение пало на Довгочхуна, но, к сожалению, Довгочхунов много и здесь. Не Довгочхун, а неслужащий дворянин Марк Волохов!

– Но разве вы имели неосторожность открыть ему ваши намерения?

– Нечего мне было открывать-с, потому что я как родился без намерений, так и всю жизнь без намерений надеюсь прожить-с. А просто однажды господин Волохов попросил у меня взаймы три целковых, и я ему в просьбе отказал! Он и тогда откровенно мне высказал: вспомню я когда-нибудь об вас, Иван Иваныч! И вспомнил-с.

– Донес, что ли?

– Нет, не донес-с. Книжечка у него такая была, в которую он все записывал, что на-ум взбредет. Вот он и записал там: "Перерепенко, Иван Иваныч, иметь в виду, на случай отделения Миргородского уезда"… АН книжечку-то эту у него нашли!

– Однако это, черт возьми, штука скверная! – всполошился Прокоп, третьего дня этот шут гороховый Левассер говорит мне: "Votre pays, monsieur, est un fichu pays!"[166] – а я, чтобы не обидеть иностранного гостя: да, говорю, Карл Иваныч! есть-таки того… попахивает! А ну, как он это в книжку записал?

– И записал-с! – вздохнул Перерепенко.

Мы все вдруг сосредоточились, как отправляющиеся в дальный путь. Даже Веретьев уныло свистнул, вспомнив, как он когда-то нагрубил Астахову, который занимал в настоящее время довольно видный пост. Каждый старался перебрать в уме всю жизнь свою… даже такую вполне чистую и безупречную жизнь, как жизнь Перерепенки и Прокопа!

Я был скомпрометирован больше всех. Не говоря уже о признаниях Шалопутова на Марсовом поле, о том, что я неоднократно подвозил его на извозчике и ссудил в разное время по мелочи суммою до десяти рублей, в моем прошедшем был факт, относительно которого я и сам ничего возразить не мог. Этот факт – "Маланья", повесть из крестьянского быта, которую я когда-то написал. Конечно, это было заблуждение молодости, но нельзя себе представить, до какой степени живучи эти заблуждения! Вот, кажется, все забыто; прошедшее стерлось и как бы заплыло в темной пучине времени – ан нет, оно не стерлось и не заплыло! Достаточно самого ничтожного факта, случайного столкновения, нечаянной встречи – и опять все воскресло, задвигалось, засуетилось! забытые образы выступают наружу; полинявшие краски оживают; одна подробность вызывает другую – и канувший в вечность момент преступления становится перед вами во всей ослепительной ясности!

– Эге! да ведь это тот самый, который "Маланью" написал?

– "Маланью"! Что такое "Маланья"? Это не то ли, что Вергина на театре представляет: "Маланья, русская сирота"… так, кажется?

– Нет, "русская сирота" – это "Ольга". А "Маланья" – это… это… да это ужас что такое "Маланья"!

– И он написал "Маланью"!

– Он самый. И еще имеет смелость оправдываться… excusez du peu![167]

Одним словом, "Маланья" – это род первородного моего греха…

Эти горькие размышления были прерваны стуком в дверь моего нумера. Как ни были мы приготовлены ко всяким случайностям, но стук этот всех нас заставил вздрогнуть. В комнату развязно вошел очень изящный молодой человек, в сюртуке военного покроя, вручил мне, Прокопу и Веретьеву по пакету и, сказав, что в восемь часов, как только стемнеет, за нами приедет карета, удалился.

Это был не сон, но нечто фантастичнее самого сна. Нас было тут пять человек, не лишенных божьей искры, – и никому даже в голову не пришло спросить, кто этот молодой человек, от кого он прислан, в силу чего призывают нас к ответу, почему, наконец, он не принимает так называемых мер к пресечению способов уклонения от суда и следствия, а самым патриархальным образом объявляет, что заедет за нами вечером в карете, до тех же пор мы обязываемся его ждать! Ни один из этих вполне естественных вопросов не пришел нам на мысль – до такой степени было сильно убеждение, что мы виноваты и что "там разберут"!

Это была уже вторая руководящая мысль, которая привела нас к путанице. Во время статистического конгресса нас преследовало гордое убеждение, что мы не лыком шиты; теперь оно сменилось другим, более смиренномудреным, убеждением: мы виноваты, а там разберут. В обоих случаях основу представляло то чувство неизвестности, которое всякие сюрпризы делает возможными и удобоисполнимыми.

И мы ждали, ни разу даже не вспомнив о происшествии, когда-то случившемся на Рогожском кладбище, где тоже приехали неизвестные мужчины, взяли кассу и уехали… Мы терпеливо просидели у меня в нумере до вечера. В восемь часов ровно, когда зажглись на улице фонари, за нами явилась четвероместная карета, нам завязали глаза и повезли.

Мы ехали что-то очень долго (шутники, очевидно, колесили с намерением). Несмотря на то что мы сидели в карете одни – провожатый наш сел на козлы рядом с извозчиком, – никто из нас и не думал снять повязку с глаз. Только Прокоп, однажды приподняв украдкой краешек, сказал: "Кажется, через Троицкий мост сейчас переезжать станем", – и опять привел все в порядок. Наконец карета остановилась, нас куда-то ввели и развязали глаза.

Клянусь честью, мне сейчас же пришло на мысль, что мы в трактире (и действительно мы были в Hotel du Nord на Офицерской): до такой степени комната, в которой мы очутились, всей обстановкой напоминала трактир средней руки, до того она была переполнена всевозможными трактирными испарениями! Я обонял запах жареного лука, смешанный с запахом помоев; я видел лампу с захватанным пальцами шаром, лампу, которая, казалось, сама говорила: нигде, кроме трактира, я висеть не могу! я ощущал под собой стул с прорванною клеенкой, стул, на котором сменилось столько поколений… но и за всем тем мысль, что я виноват и что "там разберут", пересилила все соображения.

Мы были тут все. Все, участвовавшие в злосчастном статистическом конгрессе! Большинство было свободно, но "иностранные гости", а также и Рудин и Волохов были в кандалах. Но как легко и даже весело они переносили свое положение! Они смеялись, шутили, а одну минуту мне даже показалось, что они перемигиваются с нашими судьями. Но, увы! тогда я приписал эту веселость гражданскому мужеству, и только когда Прокоп, толкнув меня под бок, шепнул: ну, брат, ау! Надеются, подлецы, – стало быть, важные показания дали! – я несколько дрогнул и изменился в лице.

вернуться

166

Ваша страна, мсье, скверная страна!

вернуться

167

как вам это нравится!


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: