— Конечно.
— Да хотя бы их было только двое, но раз уж она в них возникла, разве они не разойдутся во взглядах, не возненавидят, как враги, друг друга, да притом и людей справедливых?
— Да, они будут врагами.
— Если даже, Фрасимах — удивительный ты человек! — несправедливость возникнет только у одного, разве потеряет она тогда свойственную ей силу? Или же, наоборот, она будет иметь ее нисколько не меньше?
— Пускай себе имеет ничуть не меньше.
— А силу она имеет, как видно, какую-то такую, что, где бы несправедливость ни возникла — в государстве ли, в племени, в войске или в чем-либо ином, — она прежде всего делает невозможным действия этих групп, поскольку эти действия сопряжены с ней самой, — ведь она ведет к раздорам, к разногласиям, внутренней и внешней вражде, в том числе и к справедливому противнику. Разве не так?
— Конечно, так.
— Даже возникая в одном человеке, она производит все то, что ей свойственно совершать. Прежде всего она делает его бездейственным, так как он в раздоре и разладе с самим собой, он враг и самому себе, и людям справедливым. Не так ли?
— Да.
— Но справедливы-то, друг мой, и боги?
— Пусть так.
— А богам, Фрасимах, несправедливый враждебен, а справедливый им — друг.
— Угощайся этим рассуждением сам, да смелее. Я тебе не стану перечить, чтобы не нажить врагов среди присутствующих.
— Ну так дополни это мое угощение еще и остальными ответами, подобно тому как ты это делал сейчас. Обнаружилось, что справедливые люди мудрее, лучше и способнее к действию, несправедливые же не способны действовать вместе. Хотя мы и говорим, что когда-то кое-что было совершено благодаря энергичным совместным действиям тех, кто несправедлив, однако в этом случае мы выражаемся не совсем верно. Ведь они не пощадили бы друг друга, будь они вполне несправедливы, стало быть ясно, что было в них что-то и справедливое, мешавшее им обижать как друг Друга, так и тех, против кого они шли. Благодаря этому они и совершили то, что совершили. На несправедливое их подстрекала присущая им несправедливость, но были они лишь наполовину порочными, потому что люди совсем плохие и совершенно несправедливые совершенно не способны и действовать. Вот как я это понимаю, а не так, как ты сперва утверждал.
Нам остается еще исследовать то, что мы вслед за тем решили подвергнуть рассмотрению, то есть лучше ли живется людям справедливым, чем несправедливым, и счастливее ли они. Хотя, по-моему, это уже и теперь видно из сказанного, все же надо рассмотреть это основательнее — ведь речь идет не о чем попало, а о том, каким образом надо жить.
— Так рассмотри же это.
— Я это и делаю. Ну, вот скажи мне, есть, по-твоему, у коня какое-нибудь назначение?
— По-моему, да.
— Не то ли ты считал бы назначением коня или чего угодно другого, что может быть выполнено только с его помощью или лучше всего с ней?
— Не понимаю.
— Да вот как: можешь ли ты видеть чем-нибудь иным, кроме глаз?
— Нет, конечно.
— Ну а слышать чем-нибудь иным, кроме ушей?
— Ни в коем случае.
— Ну а ветви виноградной лозы можешь ты обрезать садовым и простым ножом и многими другими орудиями?
— Конечно.
— Но ничем не обрежешь их так хорошо, как особым серпом, который для того-то и сделан.
— Это правда.
— Так не считать ли нам это назначением серпа?
— Будем считать.
— Теперь, я думаю, ты лучше поймешь мой недавний вопрос: не будет ли назначением каждой вещи то, что кто-нибудь выполняет только с ее помощью или лучше всего пользуясь ею, чем любой иной вещью?
— Понимаю. По-моему, это и будет назначением каждой вещи.
— Хорошо. А находишь ли ты, что раз у каждой вещи есть свое назначение, то у нее должны быть и свои достоинства? Вернемся к нашим примерам: признаем ли мы, что глаза имеют свое назначение?
— Да, имеют.
— Значит, у глаз есть и свое достоинство?
— Есть и это.
— Ну, а уши имеют свое назначение?
— Да.
— Значит, и свое достоинство?
— Да, и достоинство.
— А в отношении всех остальных вещей разве дело обстоит не так же?
— Так.
— Погоди-ка. Могут ли глаза хорошо выполнять свое назначение, если у них нет свойственных им достоинств, а вместо этого — одни недостатки?
— Как можно! Вместо зрения ты, верно, говоришь о сплошной слепоте.
— Именно зрение и составляет достоинство глаз. Но я пока не об этом спрашиваю, а о том, не вследствие ли присущих им достоинств глаза хорошо выполняют свое назначение, а при недостатках — плохо.
— Это ты верно говоришь.
— И уши, лишенные свойственных им достоинств, плохо выполняют свое назначение?
— Конечно.
— Подведем ли мы и все остальное под это правило?
— По-моему, да.
— Тогда рассмотри после этого вот что: есть ли у души какое-либо назначение, которое нельзя выполнить решительно ничем другим из существующего, — например заботиться, управлять, советоваться и тому подобное? Есть ли что-нибудь другое, кроме души, к чему мы с полным правом могли бы все это отнести и сказать, что это его дело?
— Другого такого нет ничего.
— Опять-таки — жизнь: признаем ли мы, что это дело души?
— Безусловно.
— Стало быть, мы признаем, что у души есть какое-то присущее ей достоинство?
— Признаем.
— А лишившись этого присущего ей достоинства, может ли душа хорошо выполнять свое назначение или это невозможно?
— Невозможно.
— Стало быть, правление и попечение низкой души неизбежно будет плохим, а у возвышенной души все это выходит хорошо.
— Это необходимо.
— Но ведь мы согласились, что достоинство души — это справедливость, а недостаток — несправедливость.
— Да согласились.
— Значит, справедливая душа и справедливый человек будут жить хорошо, а несправедливый — плохо.
— Видно так, согласно твоему рассуждению.
— Но кто живет достойно, тот человек благоденствующий и счастливый, а кто живет недостойно — как раз наоборот.
— Да, не иначе.
— Следовательно, справедливый счастлив, а несправедливый — это жалкий человек.
— Пусть так.
— Но что за прок быть жалким? Иное дело — быть счастливым.
— Как же иначе?
— Следовательно, — чудак ты, Фрасимах! — несправедливость никогда не может быть целесообразнее справедливости.
— Ну, этим и угощайся, Сократ, на Бендидиях!
— Это ты меня угощаешь, Фрасимах, раз ты у меня стал таким кротким и перестал сердиться. Впрочем, я еще не вдоволь угостился — в этом моя вина, а не твоя. Как лакомки[26], сколько бы чего ни подали к столу, набрасываются на каждое блюдо, дабы отведать и его, хотя они еще недостаточно насладились предыдущим, так, по-моему, и я: не найдя ответа на то, что мы рассматривали сначала, а именно на вопрос, что такое справедливость, я бросил это и кинулся исследовать, будет ли она недостатком и невежеством, или же она — мудрость и добродетель; а затем, когда я столкнулся с утверждением, будто несправедливость целесообразнее справедливости, я не удержался, чтобы не перейти от того вопроса к этому. Так-то и вышло, что сейчас я ничего не вынес из этой беседы. Раз я не знаю, что такое справедливость, я вряд ли узнаю, есть ли у нее достоинства пли нет, и несчастлив ли обладающий ею или, напротив, счастлив.
26
Платоновское сравнение любознательного человека с лакомкой получило развитие и детализацию у историка Полибия, III—II вв. до н. э. (III 57, 7—9), у Юлиана, IV в. н, э. (Orat. II 69с), ритора Фемистия, IV в. н. э. (Orat. XVIII 220), и у других авторов.