— Может, армянского пришлешь? Моя малярша любит по граммулечке. А?!

— Ну ты и чурка с глазами. Никогда бы не подумал, что можешь Галю забыть. Тебе не коньяк, а шило в зад. Дерьмо! Через год маляршу завел. У тебя, видно, нервная система вынута.

Перегруженная дора шла тяжело и валко, глубоко зарываясь в стеклянную волну, раскалывала ее острой грудью на зеленовато-прозрачные половины. Старенький мотор пыхтел, глубоко булькая грязноватыми плевками в воду, из которой поднимались голубые пузырьки газа.

Мерное движение доры, морской простор, однообразные звуки настроили Громоткова на воспоминания. Перед поездкой Громотков сменил старую робу. Та была изношена на локтях и коленях, но зато привычно облегала тело. Новая, густо-синего цвета, с белой строчкой, грубо ломалась на сгибах, натирала шею и грудь, он с нетерпением ждал, когда скинет ее. Он всегда испытывал неудобство от новой одежды, будь то скрипучие ботинки или костюм, поэтому необходимые вещи покупал неохотно, а если покупал, то долго не носил, вылеживал их, пока они не теряли очевидную новизну, а сознание постепенно не привыкало к ним. Прошлым летом в мурманском Доме торговли вместе с женой покупал финское пальто. Старая финская куртка, вся в молниях и застежках, еще не обносилась, только две блестящие кнопки плохо застегивались вверху, но Машута настаивала сменить ее.

— Какой ты итээровец, если в обносках ходишь! Баста, из отпуска вернешься — сразу в управу, новое пальто наденешь, пол-литра с кадровиком разопьешь, с Котляревским из механико-судовой службы, — может, третьим механиком назначат; ты же знаешь, как это делается…

Примеряя пальто, неожиданно повздорили. Последнее время они ссорились часто.

— Ну ты и мещанка! — возмущенно сказал Громотков.

— А ты нуль без палочки! Ничего не добился. Ты, Федор, как озимый злак — посадили давно, а все еще не созрел. Твои однокашники Иосиф, Генка, Николай давно по конторам сидят, в кабинетах, в тепле, а ты море утюжишь, как гардемарин. Пусть в нем плавает тот, — кто его наливал. Вот обновку купили, радоваться должен, а тебе неловко, неудобно. Тьфу! Ну-лев-ка!.. Эх, кабы знать раньше, ни за что бы замуж не вышла.

Задетый глубоко и больно, он смалодушничал и тоже уколол:

— А мы с тобой и так как брат и сестра живем, по фамилии и отчеству.

Машута обиженно отвернулась.

Но самое веселое было позже, и теперь Громотков при воспоминании не сдержал улыбки.

Когда примеряли мягкое из добротной шерсти пальто, он поймал восхищенный взгляд жены. В зеркале отражался не прежний Громотков — сутулый, длиннорукий, а аккуратный, подтянутый человек средних лет. Ему по-ребячьи захотелось, чтобы не было солнечного июля, а был сырой холодный октябрь.

— Снимай, прохиндей! — вдруг грубо и зло приказала жена. Он даже не понял ее внезапного раздражения.

— Ну, в чем еще дело?!

— Я в отпуск уеду, а чужие бабы на тебя пялиться будут.

— Вот тебе раз, Машута!!! — Он весь затрясся от искреннего смеха и, больше не сдерживаясь, тепло, раскованно проговорил: — Ду-ре-ха родная! — Он крепко обнял жену — толстую, пожилую женщину, и, наклонившись к уху, прошептал: — Машенция, может, малыша заведем? А?

— Тьфу! Кобелина седой! — смущенно отбивалась Машута. — Нехорошо я думала, Федя… Думала, бросишь меня после смерти Васеньки… Ладно, берем! Сто шестьдесят — не деньги. Но все равно без меня не наденешь, пока из отпуска не вернусь…

Все это Громотков вспомнил на пути к «Державину», и, может быть впервые, смешанное чувство жалости, нежности и заботы вновь приоткрылось, к жене. Он с особенным удовольствием представил, как выходили из примерочной, тесно прижимаясь друг к другу, подошли к кассиру, заплатили деньги и так, не снимая висящего на плече пальто, вышли на улицу. Он по-особому бережно поддерживал Машуту за талию.

Лодка двигалась прямо на судно, острый запах полярного дня плыл в вышине. Васька-матрос неподвижно сидел на корме, жмурясь от слепящего солнца, но солнце ударяло ему не сверху, как обычно, а снизу, отражаясь от лаковой поверхности моря. Круглое лицо его было безмятежно, лоснилось, особенно сверкала вздернутая пуговка носа; казалось, он дремал, но поднятая голова и распахнутая грудь, сама раскованная поза наводили на мысль, что кроме главного дела — вести по курсу лодку — он еще извлекает удовольствие из своего нынешнего положения.

Громотков отчасти увидел себя в нем и понял, что нечаянная радость, испытанная им на вершине сопки, и та, что на лице матроса, были одинаковы; понял и то, на чем держится общая радость. Причина все та же: вода и солнце.

— Жжжи, жжжи, жжжи…

Громотков неожиданно услышал нарастающий рокот и вдруг увидел точку самолета, похожую на медленно ползущую муху.

— Жжж-и-у, жжж-и-у…

Муха жжикнула в даль, где синева и прозрачность.

Пустая лодка плясала рядом с темным бортом «Державина». Громотков вышел последним. Глуповатая и ленивая коридорная Галя погрозила ему кокетливо мизинцем, отчего-то обращаясь к нему по-детски в третьем лице.

— Куда это, интересно, наш Степанович ездил? Вот-ка расскажу его жене. Степанович! Вас дед — ой, извините, старший механик — по селектору разыскивал.

В каюте, вылизанной начисто, до пылинки, с полосатыми шторами, сверкающим бра у изголовья и светлого тона переборками, казалось и холодно и неуютно.

Так холодно и неуютно светила люстра, как бы в туманной изморози. И, несмотря на открытый иллюминатор и движение теплого воздуха, в помещении было сыро.

Ее хозяин Эдуард Белецкий — худой блондин, старший механик «Державина», был аккуратист: готовальня, ластики, штангенциркуль — все лежало удобно на рабочем столе, на специальном планшете из плотного картона, все прижато, пришпилено круглыми авиамодельными резинками — «венгерками».

Громотков дважды постучал по звонкой обшивке двери, но в ответ — лишь плавные звуки вальса. Заглянув, Громотков увидел зеленый глазок «Ригонды». В период длительного салминского ремонта Белецкий прибавил себе жилплощадь судового лекаря, которого списали с «Державина» за пьянство. С тех пор Громотков не был здесь. Он прошел, с любопытством огляделся, на всякий случай приглушенно кашлянул, обращая внимание на себя, на тот случай, если кто-либо окажется в каюте. Бесшумно отмерив несколько шагов по плотному ворсистому паласу, нашел «деда» за желтой занавеской, отделяющей спальню от салона. Белецкий, видно после бритья, разглаживал лицо кремом. Громотков видел, как необычно рыже светилась его щека, болезненная кожа стармеха покрылась красными пятнами.

Увлекшись, стармех не заметил Громоткова; кося от напряжения глазом, он прижимал щеку побелевшими пальцами, подложив для удобства изнутри язык. Однако все его мысли были заняты другим.

После Англии его продраили с песком и направили на «Державин». Это было полтора года назад. Беспокойство вызвал не сам факт, а то глухое отчуждение, выросшее перед ним. Его не ругали, не разносили в пух и прах, как это бывало раньше, про него просто забыли, как забывают ненужную вещь. И силу этого молчания Белецкий знал хорошо, поэтому и беспокоился.

Перед выходом из Мурманска Эдуард заходил к знакомому кадровику пароходства — как запасливый человек, он везде имел своих людей, на поддержку которых опирался в трудную минуту, — но оттого, что кадровик, его старый товарищ и собутыльник, разговаривал с ним обиняками, как многозначительно было его лицо, особенно правая по-актерски подвижная бровь, Эдуард понял, что дело его плохо и что «Державин» станет его тюрьмой, а загранка пока не светит. Похолодев, он все-таки внешне держался бодро, даже пытался шутить, намекая на прежнюю близость, но кадровик, прожженная бестия, только удивленно повел бровью, однако вскоре исправился, пояснив главное: дело вовсе не в нем (при этом он многозначительно показал пальцами за окно). Стармех машинально проследил взглядом за рукой кадровика, но ничего угрожающего для себя не увидел, — было грязноватое оконце, поросшее кудрявой зеленью. Впрочем, стармех все понял и сам, он спешил, по опыту зная, как дорого время, чтобы дело не зашло далеко… где надо подтолкнуть, поправить, прибегнуть к помощи друзей, застольных людей или просто знакомцев. Событие, о котором беспокоился стармех, случилось полтора года назад в Англии.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: