Мы отделились от колонны, шедшей на марше. Поблизости непрерывно, с шипением и свистом, по крутым траекториям проносились снаряды, взрывы вздымали землю лесной прогалины. Пронзительный заливистый свист полевых гранат я нередко слышал и под Оренвилем, и теперь он не казался мне особенно опасным. Напротив, тот порядок, в котором наша рота продвигалась развернутым маршем по обстреливаемой местности, таил в себе что-то успокаивающее; я думал про себя, что так еще куда ни шло, я ожидал худшего. Наперекор очевидным фактам я оглядывался в поисках мишеней, которым предназначались снаряды, не подозревая, что это по нам стреляли изо всех сил.
«Санитара!» У нас был первый мертвец. Стрелку Штельтеру шрапнелью перебило сонную артерию. Три пакета иссякли в мгновение. За несколько секунд он истек кровью. Рядом самонадеянно затрещали два орудия, вызвав еще более сильный ответный огонь. Лейтенант артиллерии, на переднем участке искавший раненых, был сбит с ног взметнувшимся перед ним дымовым столбом. Он медленно поднялся и с подчеркнутым спокойствием вернулся назад. Мы смотрели на него с восхищением.
Смеркалось, когда мы получили приказ о дальнейшем наступлении. Дорога вела сквозь густой, насквозь простреленный подлесок в нескончаемую траншею, которую отступающие французы забросали разным хламом. Вблизи деревни Лез-Эпарж нам пришлось, так как мы здесь были первыми, прорубать позицию прямо в камнях. Наконец я нырнул в какой-то куст и заснул. Сквозь полусон я видел, как высоко надо мной снаряды неизвестной артиллерии вычерчивают в небе дуги своими искрящимися запалами.
«Вставай, приятель, мы уходим!» Я проснулся в мокрой от росы траве. Сквозь свистящую автоматную очередь мы ринулись обратно в нашу траншею и заняли оставленную французами позицию на опушке леса. Сладковатый запах и застрявший в проволочном заграждении сверток привлекли мое внимание. В предрассветном тумане я выскочил из траншеи и очутился возле съежившегося французского трупа. Сгнившее тело рыбьего цвета зеленовато светилось из разодранной униформы. Обернувшись, я в ужасе отпрянул: рядом со мной, у дерева, примостилась какая-то фигура. На ней была блестящая французская кожаная куртка, а на спине – все еще набитый до отказа ранец, увенчанный круглым котелком. Пустые глазницы и редкие кисточки волос на черно-коричневом черепе выдавали, что передо мной был мертвец. Другой сидел, перекинув туловище через колени, будто его внезапно сломило. Вокруг лежали еще дюжины трупов, сгнивших, оцепенелых, ссохшихся в мумии, застывших в жуткой пляске смерти. Французы месяцами выдерживали такую жизнь возле павших товарищей, не имея возможности их похоронить.
Перед полуднем солнце прорезало туман и излучало ласковое тепло. Недолго поспав на дне траншеи, я, одержимый любопытством, решил осмотреть опустевший, накануне захваченный окоп. Его дно было покрыто горами провизии, боеприпасов, остатками снаряжения, оружием, письмами и газетами. Блиндажи походили на разграбленные лавки старьевщика. Вперемешку с хламом лежали трупы храбрых защитников, ружья которых все еще торчали в амбразурах. Из расстрелянного балочного перекрытия свисало зажатое в нем туловище. Голова и шея были отбиты, белые хрящи поблескивали из красновато-черного мяса. Постигнуть это было нелегко. Рядом лежал на спине совсем еще молодой паренек, его остекленевшие глаза и стиснутые ладони застыли в положении прицела. Странно было глядеть в эти мертвые, вопрошающие глаза, – ужас перед этим зрелищем я испытывал на протяжении всей войны. Его карманы были вывернуты наизнанку, и рядом лежал бедный ограбленный кошелек.
Не высвеченный огнем, я прошелся вдоль разоренной траншеи. Это было короткое время предобеденного отдыха, которое я научился ценить на полях сражения как единственную передышку. Я использую его, чтобы все осмотреть спокойно и не спеша. Чужое вооружение, темнота блиндажей, пестрое содержимое ранцев – все было новым и загадочным. Я засунул в карман французские боеприпасы, расстегнул шелковистую плащ-палатку и добыл завернутую в синий плат флягу, чтобы через три шага все это снова бросить. Нарядная, в полоску, рубашка, лежащая рядом с развороченным офицерским вещмешком, соблазнила меня: я быстро стянул с себя униформу и с ног до головы переоделся в новое белье, радуясь приятному щекотанию по коже свежей ткани.
Одевшись во все новое, я отыскал в траншее солнечное местечко, сел на балку и штыком открыл круглую жестянку мясных консервов, собираясь позавтракать. Затем закурил и пролистал разбросанные повсюду французские журналы; часть их, как явствовало из даты, была заброшена в окопы за день до Вердена.
С невольным ужасом вспоминаю, как во время этого завтрака я пытался развинтить странный маленький аппарат, лежавший передо мной у края траншеи, который по необъяснимым причинам я принял за «штурмовой фонарь». И только позднее я понял, что вещь, рассматриваемая мною, была ручной гранатой без предохранителя.
Все явственней грохотала немецкая батарея, расположенная в перелеске у самого окопа. Железный ответ врага последовал незамедлительно. Внезапно я вскочил, вспугнутый мощным грохотом сзади, и увидел, что вверх круто ползет дымовой конус. Еще непривычный к звукам войны, я был не в состоянии отличить свист, шипение и треск собственных орудий от грохочущих разрывов вражеских гранат, падающих со все более короткими промежутками, и составить из всего этого единую картину. Прежде всего я никак не мог уяснить, отчего снаряды летят со всех сторон так, что их свистящие траектории, казалось, беспорядочно скрещиваются над лабиринтом маленьких окопных участков, по которым мы были разбросаны. Этот эффект, причин коего я не знал, беспокоил меня и озадачивал. Механизму сражения я противостоял еще как новичок, как рекрут, – волеизъявления битвы казались мне странными и неслаженными, как события на другой планете. При этом страха как такового у меня не было; чувствуя себя невидимкой, я не мог представить, чтобы кто-то в меня целился и мог попасть. И, вернувшись в свое отделение, я с полным равнодушием стал наблюдать за нейтральной полосой. Это было мужество неопытности. В своем дневнике, как и позже в подобные дни, я описывал то время суток, когда обстрел либо затихал, либо усиливался вновь.
К полудню орудийный огонь разросся в буйный танец. Вокруг нас непрерывно вспыхивало. Белые, черные и желтые облака смешивались друг с другом. Особенно жутко рвались снаряды, испускающие черный дым и именуемые старыми вояками «американскими, или угольными, ящиками». Дюжины запалов подпевали им, щебеча наподобие канареек. Своими вклинивающимися голосами, в которых воздух переливался трелями флейт, они звенели сквозь неумолчный грохот разрывов, как маленькие медные куранты или особая разновидность механических насекомых. Было как-то странно, что мелкие лесные птицы, похоже, не обращали никакого внимания на этот стократно усиленный шум: они мирно сидели над клубами дыма в расстрелянных снарядами ветвях деревьев. В короткие мгновения тишины звучали их завлекающие зовы и беззаботное ликование; казалось даже, что шумовой поток, бушевавший вокруг, их еще более возбуждает.
В те моменты, когда снаряды сыпались гуще, команда подбадривала себя призывами к бдительности. На обозреваемом мною коротком участке траншеи, из стен которого выломились большие глиняные глыбы, царила полная боевая готовность. Ружья со снятыми предохранителями лежали в амбразурах, и стрелки внимательно прощупывали дымящуюся местность. Иногда они поглядывали по сторонам, чтобы убедиться в наличии связи, и улыбались, встречаясь взглядом со знакомыми.
Мы с одним товарищем сидели на скамейке, выбитой в глиняной стене траншеи. Вдруг доски амбразуры, через которую мы вели наблюдение, затрещали, и пуля врезалась в глину между нашими головами.
Постепенно появились и раненые. Хоть и невозможно было обозреть все, что происходило в окопном лабиринте, но все чаще повторяемый клик «Санитара! «служил знаком того, что обстрел не прошел даром. Иногда возникала торопливая фигура со свежей, ярко белеющей повязкой на голове, шее или запястье и исчезала в сторону тыла. Это значило, что товарищ должен сделать вслед ему второй выстрел из суеверия, согласно которому легкое попадание зачастую только предшествует тяжелому.