Артиллерия стояла сразу же за позициями, даже на передовую линию было выдвинуто боевое орудие, заботливо упрятанное под брезент. Разговаривая с «пушкарями», я услышал, к своему удивлению, что свист пуль беспокоил их гораздо сильнее, чем попадание снаряда. Так всегда: опасности собственной профессии воспринимаются более спокойно и кажутся менее страшными.
К началу 27 января с двенадцатым ударом в полночь мы трижды прокричали мощное «ура!» в честь нашего кайзера и по всему фронту, сопровождаемые неприятельскими орудиями, запели «Славься ты в венце победы…».
В эти дни случилось неприятное событие, чуть было не приведшее мою военную карьеру к преждевременному бесславному концу. Рота находилась на левом фланге; утром после бессонной ночи мне пришлось отправиться вдвоем с товарищем на пост. Из-за холода я накинул на голову одеяло, что было запрещено, и прислонился к дереву, поставив винтовку в кусты. Услышав внезапно шум сзади, я хватился винтовки, – она исчезла! Дежурный офицер подкрался ко мне и потихоньку вытянул ружье. В качестве наказания он самовластно послал меня, вооруженного лишь киркой, в сторону французской линии постов, метров на сто вперед, – детская затея, едва не стоившая мне жизни. Как раз во время этого нелепого наказания группа из трех волонтеров проползала широкой полосой камыша у края ручья и так неосторожно шуршала в высоких зарослях, что сразу была замечена французами и обстреляна. В одного из них – его звали Ланг – попали, и мы никогда его больше не видели. Поскольку я находился совсем близко, известная часть общего залпа, нередко применяемого в то время, пришлась и на меня; ветки ивы, у которой я стоял, хлестали меня по лицу. Я стиснул зубы и из упрямства не двигался с места. Меня забрали с наступлением сумерек.
Мы от души радовались, когда нам сообщили, что мы окончательно покидаем эту позицию, и отпраздновали наше прощание с Оренвилем в большом сарае крепким пивом. 4 февраля 1915 года, после подмены нас Саксонским полком, мы вышли на Базанкур.
От Базанкура до Гаттоншателя
В Базанкуре, пустынном городке Шампани, роту разместили в школе, которая стараниями наших людей, одержимых любовью к порядку, за короткое время приобрела вид мирной казармы. Был там и дежурный унтер-офицер, будивший всех по утрам минута в минуту, и дневальный, и ежевечерние поверки, устраиваемые ротными командирами. Каждое утро роты отправлялись на окрестные пустыри, где усердно занимались строевой подготовкой. Через несколько дней я был освобожден от этой службы, – мой полк послал меня в военную школу в Рекувранс.
Рекувранс – укромная, окруженная ласкающими взор меловыми холмами деревенька, куда со всех полков нашей дивизии съехались молодые люди, чтобы пройти основательную подготовку под руководством специально подобранных для этого офицеров и унтер-офицеров. Мы, из 73-го, многим в этом смысле были обязаны исключительным дарованиям лейтенанта Хоппе.
Жизнь в этом заброшенном местечке слагалась из странной смеси казарменной муштры и академической свободы; свобода объяснялась тем, что большая часть команды всего несколько месяцев тому назад еще населяла аудитории и кафедры немецких университетов. Днем воспитанников шлифовали по всем правилам военного искусства, а вечером они вместе со своими наставниками собирались вокруг огромных, доставленных из маркитантской лавки Монкорне бочек, чтобы столь же основательно покутить. Когда разные подразделения под утро высыпали из пивных, меловые домики казались соучастниками студенческого вальпургиева действа. Начальник наших курсов, капитан, имел при этом педагогическое обыкновение гонять нас в последующие дни с удвоенным рвением. Как-то раз мы без перерыва прошагали 48 часов подряд, и вот почему: мы почитали своей обязанностью провожать нашего капитана до самой квартиры. В один прекрасный вечер это важное поручение было доверено мертвецки пьяному парню, который всегда напоминал мне магистра Лаукхарда. Он вскоре вернулся и, сияя от радости, доложил, что вместо постели доставил «старика» в конюшню.
Наказание не замедлило последовать. Едва мы добрались до своих квартир и начали было уже укладываться на покой, как в местной охране забили тревогу. Ругаясь последними словами, мы застегнули ремни и помчались на плац. Старик уже стоял там в наисквернейшем расположении духа и развивал бурную деятельность. Он приветствовал нас возгласом: «Пожар! Горит охрана!»
На глазах у изумленных жителей из пакгауза выкатили брандспойт, привинтили шланг и затопили здание охраны искусно выбрасываемыми струями воды. На каменных ступенях лестницы стоял наш старик, все более распаляясь, командуя операцией и выкриками сверху подстрекая всех к неустанной деятельности. Иногда он обрушивал свой гнев на какого-нибудь солдата или местного жителя, особенно его раздражавшего, и отдавал приказ немедленно его увести. Несчастных тут же оттаскивали за соседний дом, убирая подальше с глаз. На рассвете мы все еще стояли, едва держась на ногах, рядом с водокачкой. Наконец нам позволено было уйти, чтобы приготовиться к экзерцициям.
Когда мы прибыли на строевой плац, старик был уже на месте, гладковыбритый, свежий и бодрый, дабы с особым жаром приняться за нашу тренировку.
Отношения между нами были исключительно товарищескими. Я завязал тесное знакомство, которое еще больше укрепилось в боях, с такими замечательными молодыми людьми, как Клемент, павший при Монши, или художник Теббе, павший при Камбре, или же братья Штейфорт, погибшие на Сомме.
Мы жили по трое или четверо и вели общее хозяйство. С особенным удовольствием вспоминаю я наш ежевечерний ужин, состоявший из яичницы и жареной картошки. По воскресеньям мы баловали себя местным кушаньем – крольчатиной или цыпленком. Однажды хозяйка, поскольку продукты для ужина закупал я, выложила передо мной целую пачку бон, которые оставила ей реквизирующая команда. Это были настоящие блестки народного юмора: например, как стрелок такой-то, оказав знаки внимания дочери такого-то семейства, реквизировал у них для поддержания мужской силы 12 яиц.
Жители удивлялись, что мы, простые солдаты, довольно бегло говорили по-французски. Иногда из-за этого случались забавные истории. Так, однажды мы с Клементом сидели у деревенского цирюльника и кто-то из очереди, обратясь к цирюльнику, который как раз обрабатывал Клемента, сказал на глухом диалекте шампанских крестьян: “Eh, coupe la gorge avec!”,[9] проведя ребром ладони по своей шее.
К его ужасу Клемент невозмутимо ответил: “Quant a moi, j'aimerais mieux la garder”,[10] тем самым выказав самообладание, подобающее воину.
В середине февраля мы, из 73-го, неожиданно получили известие о значительных потерях у Перта и сокрушались, что не были в эти дни вместе с товарищами. Ожесточенная оборона нашего полкового подразделения в «котле ведьмы» принесла нам почетное наименование «львы Перта», сопровождавшее нас на всех участках Западного фронта. Кроме того, мы были знамениты и как «гибралтарцы», благодаря голубой повязке, которую мы носили в память о нашем предшественнике, Ганноверском Гвардейском полке, оборонявшем эту крепость с 1779 по 1783 год от французов и испанцев.
Весть о несчастье застала нас среди ночи, когда мы бражничали, как обычно, под председательством лейтенанта Хоппе. Один из бражников, длинный Беренс – тот самый, что выгрузил старика в конюшне, – оправившись от первого шока, хотел уйти, «так как пиво потеряло для него всякий вкус». Однако Хоппе остановил его, заметив, что это не в солдатских правилах. Хоппе был прав: сам он через несколько недель погиб при Лез-Эпарже перед линией обороны своей роты.
21 марта, после небольшого экзамена, мы вернулись в полк, снова расположившийся в Базанкуре. К тому времени он, после торжественного парада и прощальной речи генерала фон Эммиха, отсоединился от частей десятого корпуса. 24 марта мы перебазировались в окрестности Брюсселя, где вместе с 76-м и 164-м полками составили 111-ю пехотную дивизию, в частях которой и прослужили до конца войны.