Для начала назовем их и выделим наибольшие примечательности, дабы сохранить прочную память. Первой будет, к примеру, Опустелла, прожившая на свете уже двадцать три года, но с беспощадной ясностью помнящая лишь четыре последних, с первого взгляда на обожаемого Творца. Что было прежде - не знает никто. Родилась ли она? Были у нее отец и мать? Они любили ее? Она не помнит. Братья? Сестры? Возлюбленные? Детки? Что она ела? Ела ли вообще? Спала ли?

Ее волосы темны и пышны, красиво извиваются по шее и плечам. Брови роскошны, но удивительно независимы в своем обличии. Нос длинный и острый, отмеченный всеми следствиями необдуманных воздействий. Уста ее описать весьма затруднительно, ибо они никогда не прекращают двигаться, однако подбородок торчит вперед с завидным постоянством. Одеяния столь цветасты, что оценить телосложение не представляется возможным; впрочем, можно прибавить - в седле она держится без труда, и бедра почти не возвышаются над конским кострецом. Итак, назовем ее Опустелла - мерцающий ротик.

Далее, там была Пампера, равно неискусная в творчестве на всех языках, включая ее собственный. Мастерица жеманства, она непрерывно устраивает парад полчища изящных и манерных поз но, к несчастью, каждая поза длится чуть дольше, чем следовало бы, и слишком торопливо сменяется другой. Пока вы опускаетесь в кресло, Пампера смогла бы сесть скрестив ноги на шелка кушетки, локти уперты в колени, длинные пальцы сплелись мостиком, поддерживая подбородок (инемалый, вероятно, вес того, что выше), и вытянуть вперед длинную, безупречно изящную ножку, откинуть назад голову и вскинуть руки, подчеркивая вольно колышущуюся грудь, и вскочить проворнее струйки дыма, и повернуться, изгибая бедра, показывая пышные бочонки ягодиц, и сесть на диван, отчего волосы поплывут как щупальца, рука приглаживает голову, пока вторая (рука, не голова) пытается вернуть перси в скудные чашечки лифа (похоже, повзрослев, она несколько замешкалась со сменой размера одежды).

Впрочем, у Памперы взросление оказалось погребено под девственностью - в глубокой могиле под толстым слоем мусора, и трава уже выросла густо, высоко, и даже пастухи забыли, чем некогда был скромный бугорок. И все же ей исполнилось девятнадцать. Волосы ее, склонные колыхаться подобно морским приливам и отливам, имеют цвет густого меда, переходя на концах в чернильную черноту. Глаза моглибы разбудить все фантазии в мальчишках того возраста, когда взгляды значат так много - два огромных глаза с намеком на томный будуар, в коем женщина в мгновение ока (точнее, очей) становится не подобием матери, а началом чего-то совсем иного. Мечтательный скульптор избрал бы для ее воплощения воск или нежную глину. Живописцы возжелали бы изобразить ее на свежей штукатурке стен или даже всводе величественного храма. Но я подозреваю, что все их грезы прожили бы слишком мало. Может ли объект похоти оказаться... слишком совершенным для исполнения томлений? Сколько телесных поз существует в мире, и откуда она узнала о них? Да, даже во сне она возлежит с неимоверным изяществом. Скульптор падет жертвой отчаяния, поняв, что Пампера уже есть скульптура себе самой, и никому не дано ничего исправить и улучшить. Живописцы впадут в заразительное безумие, тщась воссоздать совершенство тонов ее кожи, а мы, страшась заразы, прекратим воспевание прелестной Памперы.

Способен ли поэт выразить ее суть в словах - и не поддаться рвотному позыву?

Итак, из славной троицы остается лишь одна, Огла Гуш, непричастная любому непотребству не благодаря неопытности, но по блаженной невосприимчивости к бесчестным идеям. Она легко проскользила по жизни все семнадцать лет от момента рождения из чресл матери (искренне не понимавшей, что беременна), унаследовав материнскую простоту и заслужив честные похвалы и рыцарей и негодяев (увы, Великий Творец остался исключением). Всегда готовая улыбнуться, даже в самое неподходящее время, она походит на щеночка, едва улизнувшего от хозяйского пинка и тут же лезущего ему на грудь, визжащего и перебирающего когтистыми лапками, тычущегося мокрым носиком...

Ни одно из дел ее не таило злобы. Ни один из многочисленных несчастных случаев нельзя поставить ей в вину. Когда она пела - что случалось часто - то не могла попасть в верный тон, словно залипал язык - но все пялились и пускали слезы умиления, думая... о чем же? Возвращаясь к младенческим мечтам, раздавленным пятой взросления? Неужели бесстрашная смелость бесталанности способна воскрешать память о щедротах детства? Или нечто в этой драматической истовости отключало критическую способность мозга, оставляя лишь сладкую манную кашку?

Огла Гуш, удивительное дитя, игрушка Идеального Творца, да останется память о тебе вечной и неизменной. Чистой как ностальгия. Ледяная жестокость, с коей ты была использована, не заставит ли нас обратить взоры к самому Творцу, тому, кого окружает Свита? О да, именно.

***

Ниффи Гам трижды завоевывал Мантию Величайшего Творца Столетия. Свита его (что тут троица, встречаемая нами в конце пути через Сушь!) всего месяц назад насчитывала шесть сотен и сорок четыре человека, и если бы Огла не решила - с наилучшими намерениями - убраться в трюме пассажирской баржи, все они были бы с ним. Как будто Огла что-то понимала в баржах и прочем. Как будто она знала назначение кингстонов и люков - и даже название этих штуковин!

Он казался выше, чем оказывался, если можно так сказать (судя по кивкам окружающих, сказать можно и не такое). Он носил плащ и отмерял шаги, стараясь выглядеть солиднее, черты его не были ни уродливыми, ни прекрасными. Собранные в лицо, они выглядели приятными, но если бы кто-то отделил их от головы и разложил на лотке, среди прочих - вряд ли кто даже протянул бы руку, не говоря что купил. Хотя иногда встречаются ценители обыкновенностей...

Касаемо талантов, Ниффи Гам получил щедрую порцию - чаша отнюдь не переливается через край, но есть в ней нечто, огонь, подмигивание, дар продвижения, дерзновенная стать в сочетании с резвостью (смотрите, хихикающее окружение едва успевает за ним). Все эти штучки и большее - отличная подмога, позволившая славе его сиять не слабее, чем сияют его стихи и поэмы. Знаменитость питает сама себя, прозорливость подсказывает любой момент, служащий вящей публичности.

В такой персоне любое преувеличение кажется недостаточным, и слабый намек на скромность давно сокрылся под щедрыми слоями самообожания; предположите в ней глубину, и подлинные глубины поспешат подтвердить вашу презумпцию. Не сочтите, что я уязвлен собственными неудачами на стезе поэзии. Да, я никогда не почитал слова достойным оружием, имея в распоряжении много оружия более мощного и надежного.

Сознаюсь, глядя на себя у того костра в исходе двадцать третьей ночи, я вижу молодого, слишком молодого поэта скромной наружности, уже обретшего намек на лысину и отнюдь не способного показаться ангельски прекрасным хотя бы в виде силуэта на стене шатра. А Ниффи Гаму, с его густой медной шевелюрой, даже стараться было не нужно, ведь одаренные вспоминают о своем даре, лишь чтобы восхититься или - еще славнее - узреть восхищение окружающих при такой малости, как звук голоса, удачное слово или прядь волос.

Ах, я увлекся сам собой. Это вошло в привычку у никому не ведомого ловца приключений, рассказчика, способного безо всяких швов соединить историю давних дней в Великой Суши и день нынешний.

Жизни людские качаются на веревочках каждый миг, в любое время, ибо сама жизнь есть баланс; то небо сверкает ослепительным солнечным светом, то погружается во тьму, и ледяные искры звезд туманятся под порывами мистраля. Мы видим колесо небес, но сие есть лишь слабость воображения: нет, это мы кружимся, подобные жукам в ободе, и мы размеряем течение дней.

Теперь я вижу себя юным, и никогда мне не стать юнее. Это мой рассказ и рассказ моей юности. Как такое возможно?

Да что такое душа, как не карта каждого и любого колеса?

***

Смею надеяться, что долгие мои рассуждения стоит завершить небольшим примечанием. На двадцать третий день пути угрюмая толпа паломников настигла одинокого странника. Голодный, иссохший и близкий к смерти, Апто Канавалиан мог бы испустить дух в руках Негемотанаев и паломников, не улови они одной многозначительной детали. Сквозь потрескавшиеся губы, давно не ведавшие ничего, кроме вина и сырой рыбы, Апто возвестил, что вовсе не является пилигримом. Нет, он скорее следователь - по духу, если не по ремеслу (хотя попытки были), он элита элит в ракурсе интеллекта, кузнец парадигм, прогностик популярности, наделенный привилегией выносить быстрые суждения. Короче говоря, один из судей, выбранных для определения Величайшего Творца Столетия.

Мул его подох от некоей жуткой заразы. Слуга удавился, перестаравшись в ночных наслаждениях особого сорта, и похоронен в болоте к северу от Суши. Апто путешествовал за свои средства, ибо письмо загадочных организаторов Фаррога оказалось печально расплывчатым в смысле вознаграждения, изо всех припасов осталась лишь бутыль прокисшего пойла (и, как вскоре стало известно, ужасное обезвоживание было итогом скорее опустошения еще девяти бутылей, нежели нехватки воды).

Если у мастеров искусства есть мужество (что сомнительно), яростная, достойная саблезубых тигров решимость Апто сохранить собственную жизнь была бы лучшим тому подтверждением. Увы, слишком часто жизнь заставляет нас путать отчаяние и эгоизм с мужеством, ведь внешние их проявления одинаково грубы и даже ужасающи.

Даже почтенный Тулгорд Мудрый отступил, слыша их дикарские завывания. Голосования не требовалось.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: