А теперь-то кто из угла отвечает кроватке? И пыхтит, и сопит… Печка, да, старуха-печка!
— А меня-то, сударыня, что же забыли? — говорила она. — Хоть и не родная вам тетка, а все, чай, двоюродная. Снаружи-то тоже совсем железная, а внутри только из кирпичей сложена; но кирпич-то, правду сказать, разве не земляной же природы, как и вы? Из песку да глины смешаны да спечены, как пироги из теста. Да и как зарумянились-то! Совсем докрасна. Теперь их ничем не проймешь: глотаю же я вот каждый день сколько огня, всю кирпичную внутренность, кажись, должно бы прожечь, а ничего-таки и знать не знаю. Только согреешься изрядно да дымом в трубу отдуваешься. А люди-то меня как любят: чуть с холода — все ко мне да ко мне, погреться около меня! Без тепла моего им и жизнь бы не в жизнь.
— Тепло теплом, — сказала стоявшая у печки на табуретке умывальная чашка, — но для здоровья им нужно и тело свое в чистоте держать. А эту деликатную службу мы вот с братцем-кувшином справляем. Сами ведь деликатной породы: хоть тоже из глины, да из тончайшей —
фаянсовой
.
— А знаешь ли еще, сестрица, как мы с тобой на свет родились? — спросил кувшин.
— Еще бы не знать! — отвечала чашка. — Как теперь помню: было то в мастерской на фаянсовом заводе. Лежала я еще комком глины. Вдруг мастер хвать меня, шлепнул на круглый столик, завертел его ногою, а руками давай мять да тискать. Верчусь, верчусь, совсем закружилась: чую только, как середка у меня вдавилась, края изогнулись. А он уж кончил, поставил меня на скамейку. Оглядела я себя, — сама себя не узнала: вместо безобразной глиняной глыбы я стала красивой умывальной чашкой! Смотрю: мастер опять завертел свой столик, мнет и давит комок глины. «Что-то теперь выйдет, — думаю, — что-то выйдет?» И что же вышло?
— Я вышел! — подхватил кувшин.
— А то кто же? Как увидала тебя, признаться, так обрадовалась… Точно сердце мне сказало, что ты мне брат родной. Как только мастер, обернувшись, нечаянно толкнул скамейку — я прыг к тебе навстречу.
— И не допрыгнула! — засмеялся кувшин. — Он тебя на лету и поймал, а то бы ты больно расшиблась.
— Смейся, смейся! — сказала чашка. — Сам-то ведь тоже с радости чуть не выскользнул у мастера из рук, да он тебя за ручку удержал: «Куда! Куда! Людей посмотреть и себя показать? Да на вас, милые мои, и глазури-то нет, а без глазури кто же вас к себе примет?» Сунул обоих в каленую печь и солью посыпал. От жары мы насквозь прокалились, а соль нас кругом глазурью залила. Тогда он вынул нас из печи: «Ну, теперь гуляйте вместе по белу свету хоть до скончания века. Только, чур, не ссорьтесь, не отбейте друг дружке глазури. Глазурь — первое дело».
— А мы вот со стаканом насквозь из глазури, насквозь из стекла, — подал теперь голос со стола графин с водой. — Вы моете людей снаружи, а мы изнутри; затем-то мы так и прозрачны: пусть всякий тут же видит, что пьет.
— Так, стало быть, вы просто из соли? — сказал кувшин.
Графин звонко расхохотался:
— Эк, батенька, куда хватил! И ваша-то глазурь разве просто из соли? Для глазури, милый мой, две вещи вместе в огне сплавить надо: какой-нибудь землицы да какой-нибудь соли. Ваша землица —
глина
, ваша соль — обыкновенная
поваренная
, вместе и оглазурились. Наша землица —
кремнистый
песок, наша соль — промытая зола,
поташ
, в огне они живо в прозрачную жижу сплавились — в жидкое стекло. Видал ты, я думаю, как хозяйский сынок наш, Ваня, соломинкой мыльные пузыри пускает?
— Кто в жизни мыльных пузырей не видал! — сказал кувшин.
— Ну вот. Точно так же и наш мастер на стеклянном заводе: возьмет длинную железную трубку, обмакнет в стеклянную жижу и ну дуть с другого конца. Дует, дует, а стеклянная капля на кончике раздувается все больше, настоящим пузырем. Пренеприятное чувство, когда тебя так раздувают, скажу прямо! А он, дуя, еще вертит тебя вокруг головы, и тянешься ты поневоле, тянешься, как быть надо графину. Тогда поставит тебя на горячую каменную плитку, горячую — чтобы тебе не простудиться и не лопнуть, и чикнет ножом по горлышку, чтобы ты от трубки отстал. Уф! Точно петлю с шеи сняли. Потом железным прутиком еще каплю стеклянной жижи возьмет и губы тебе наведет, наконец, для красы уже, обведет тебе вокруг плеч и шеи стеклянное же ожерелье…
— А я-то… — зазвенел тут рядом с графином стакан.
— Что ты? — строго перебил его графин. — Ты, братец, только полграфина или даже полбутылки: разрезали бутылку пополам — и все тут. Так вот как, милостивые государи! Мы, народ стеклянный, хоть и слабы, хрупки, стукнешь нас неосторожно или (чего Боже упаси!) уронишь — в куски, вдребезги разобьемся, зато же и чувствительны, отзывчивы: только пальцем щелкни — голос подадим, зазвеним!