– Пусть они там пируют, а мы здесь посидим.
Сидим, пьем, играем на гитаре. Вдруг спускается сам Пухов.
– Господа, да что же вы танцевать не идете? Пойдемте!
– Мы не танцуем.
– Да и притом видите, какие у нас сапоги? Мы не пойдем.
Так и отказались, а были уже на втором взводе.
– А вы танцуете? – спросил он Розанова, взглянув на его чистенький мундирчик, лаковые сапоги и красивое лицо.
– Немного, кадриль знаю.
– Ну вот на кадриль нам и не хватает кавалеров.
Увел. Розанов пошел, пошатываясь. Мы сидим, выпиваем. Сверху пришли еще два нетанцующих чиновника, приятели Феди. Вдруг стук на лестнице. Как безумный влетает Розанов, хватает шапку, надевает тесак и испуганно шепчет нам:
– Бежим, скорее, беда случилась!
И исчез.
Мы торопливо, перед изумленными чиновниками, тоже надели свои тесаки и брали кепи, как вдруг с хохотом вваливается Федя.
– Что такое случилось? – спрашиваю.
– Да ничего особенного. Розанов спьяна надурил… А вы снимайте тесаки, ничего… Сюда никто не придет.
– Да в чем же дело?
– В фанты играли… Соня загадывала первый слог, надо ответить второй. А он своим басом на весь зал рявкнул такое, что ха-ха-ха!
И закатился.
Мы ушли и больше не бывали. А Розанов, которому так нравилась Соня, оправдывался:
– Загляделся на нее, да и сам не знаю, что сказал, а вышло здорово, в рифму… Рядом со мной стоял шпак во фраке. Она к нему, говорит первый слог, он ей второй, она ко мне, другой задает слог, я и сам не знаю, как я ей ахнул тот же слог, что он сказал… Не подходящее вышло. Я бегом из зала!
Рота вставала рано. В пять часов утра раздавался голос дневального:
– Шоштая рота, вставай!
А Шлема Финкельштейн наяривал на барабане утреннюю зорю. Сквозь густой пар казарменного воздуха мерцали красноватым потухающим пламенем висячие лампы с закоптелыми дочерна за ночь стеклами и поднимались с нар темные фигуры товарищей. Некоторые, уже набрав в рот воды, бегали по усыпанному опилками полу, наливали изо рта в горсть воду и умывались. Дядькам и унтер-офицерам подавали умываться из ковшей над грудой опилок.
Некоторые из старых любили самый процесс умывания и с видимым наслаждением доставали из своих сундуков тканые полотенца, присланные из деревни, и утирались. Штрафованный солдат Ик Пономарев, пропивавший всегда все, кроме казенных вещей, утирался полой шинели или суконным башлыком. Полотенца у него никогда не было…
– Ишь, лодырь, полотенца собственного своего не имеет,- заметил ему раз взводный.
– Так что, где же я возьму, Трифон Терентьич? Из дому не получаю денег, а человек я не мастеровой.
– Лодырь ты, дармоед, вот что. У исправного солдата всегда все есть; хоть Мошкина взять для примеру.
Мошкин, солдатик из пермских, со скопческим безусым лицом, встал с нар и почтительно вытянулся перед взводным.
– Мошкин от нас же наживается, по пятаку с гривенника проценты берет… А тут на девять-то гривен жалованья в треть, да на две копейки банных не разгуляешься…
– Не разгуляешься! – поддержал Ежов.
Ежов считался в роте «справным» и «занятным» солдатом. Первый эпитет ему прилагали за то, что у него все было чистенько, и мундир, кроме казенного, срочного, свой имел, и законное число белья и пар шесть портянок. На инспекторские смотры постоянно одолжались У него, чтобы для счета в ранец положить, ротные бедняки, вроде Пономарева, и портянками и бельем. «Занятным» называли Ежова унтер-офицеры за его способность к фронтовой службе, к гимнастике и словесности, обыкновенно плохо дающейся солдатам.
– Садись на словесность! – бывало командует взводный офицер из кантонистов, дослужившийся годам к пятидесяти до поручика, Иван Иванович Ярилов,
И садится рота кто на окно, кто на нары, кто на скамейки.
– Матюхин, что есть солдат?
– Солдат есть имя общее, именитое, солдат всякий носит от анирала до рядового…- вяло мнется Матюхин и замолкает.
– Врешь, дневальным на два наряда! Что есть солдат, Пономарев?
– Солдат есть имя общее, знаменитое, носит имя солдата…- весело отчеканивает спрашиваемый.
– Врешь! Не носит имя солдата, а имя солдата носит. Ежов, что есть солдат?
– Солдат есть имя общее, знаменитое, имя солдата носит всякий военный служащий от генерала до последнего рядового.
– Молодец!
Далее следовали вопросы, что есть присяга, часовой, знамя и, наконец, сигнал. Для этого призывался горнист, который дудил в рожок сигналы, а Ярилов спрашивал поочередно, какой сигнал что значит, и заставлял проиграть его на губах или спеть словами.
– Сурков, играй наступление! Раз, два, три! – хлопал в ладоши Ярилов.
– Та-ти-та-та, та-ти-та-та, та-ти-та-ти-та-ти-та-та-та!
– Верно, весь взвод!
И взвод поет хором: «За царя и Русь святую уничтожим мы любую рать врагов!» Если взвод пел верно, то поручик, весь сияющий, острил:
– У нас, ребята, при Николае Павлыче так певали: «У тятеньки, у маменьки просил солдат говядинки, дай, дай, дай!»
Взвод хохотал, а старик не унимался, он каждый
сигнал пел по-своему.
– А ну-ка, ребята, играй четвертой роте.
– Та-та-ти-а-тат-та-да-да!
– Словами!
– «Вот зовут четвертый взвод»,- поют солдаты.
– А у нас так певали: «Наста-ссия-попадья», а то еще «Отрубили кошке хвост!»
Смеется, ликует, глядя на улыбающихся солдат. Одного не выносил Ярилов – это если на заданный вопрос солдат молчал.
– Ври, да говори! – требовал он.
Из-за этого «ври, да говори» бывало немало курьезов. Солдаты сами иногда молчали, рискуя сказать невпопад, что могло быть опаснее, чем дежурство не в очередь или стойка на прикладе. Но это касалось собственно перечислений имен царского дома и высшего начальства, где и сам Ярилов требовал ответа без ошибки и подсказывал даже, чтобы не получилось чего-нибудь вроде оскорбления величества.
– Пономарев! Кто выше начальника дивизии?
– Командующий войсками Московского военного округа,- чеканит ловкий солдат.
– А кто он такое?
– Его превосходительство. Генерал-адъютант, генерал-лейтенант…
– Ну?.. Не знаешь?
– Знаю, да по-нашему, по-русски.
– Ну?
– Генерал-адъютант, генерал-лейтенант…